Он опешил, с трудом перевел дух и выпалил: «Наконец!», — и тут же добавил:

— Но ведь Берецкий прописал тебе постельный режим. К тому же на улице ветер и дождик.

Маша помолчала, повернулась и направилась в столовую. Через секунду оттуда появилась Машка, потянула его за руку, щебеча:

— Иди скорей сюда. Мы играем в парижский дом моды. Мама манекенщица, я беру у нее интервью, ну а Вера нас фотографирует для журнала.

Обеденный стол был сдвинут к окну, освободившееся пространство между ним и диваном застлано новой ковровой дорожкой, завезенной начальником хозяйственного управления для прихожей. На диване и креслах лежали платья, шляпы, перчатки, по обе стороны дорожки стояли вазы с букетами роз и гладиолусов.

— Мама стала такая красивая и тоненькая, как балерина.

Машка встала на пальчики и сплела руки над головой корзиночкой.

— Не буду вам мешать — я на минутку. — Николай Петрович по выражению лица жены понял что он здесь лишний. — Но только я не понимаю почему именно парижский дом моды? Разве в Москве или Ленинграде шьют хуже?

Ему никто не ответил. В наступившей тишине он прошел в спальню, достал с плечиков чистую рубашку, машинально облачился в нее, стоя перед зеркалом, но не глядя в него. В спальне пахло пудрой, духами, кремами. «Как в борделе, — почему-то подумал Николай Петрович, хотя никогда не бывал в заведениях подобного рода. — Все-таки все или почти все женщины — мещанки».

В машине он думал о предстоящем совещании-встрече с товарищем из ЦК. Там по обыкновению будет царить воодушевление и подъем. Здоровая радость от общения со здоровыми людьми, уверенно строящими новую жизнь. А дома тряпки, духи, цветы…

Но почему-то Николай Петрович уже не с тем энтузиазмом, что полтора часа назад, предвкушал эту встречу с ответственным товарищем из Центрального Комитета.


С холмов открылась та же панорама, что и пять с лишним лет назад, только теперь дело шло к осени. Река заметно обмелела, раскинув во все стороны сахарно-белые песчаные косы. Николай Петрович пожалел, что не догадался взять с собой маленькую Машку. Но ведь он не сказал дома, куда едет, впрочем, его никто не спрашивал Маша-большая, которой Берецкий наконец разрешил выходить на улицу, почти каждый день ходила в кино, таская с собой Машку. Они раз пять, если не больше, посмотрели «Серенаду Солнечной долины», потом переключились на «Утраченные грезы». Николай Петрович ни один из этих фильмов так и не успел увидеть. Он знал, что все секретарши и буфетчицы бесконечно обсуждают эти картины. Даже Первый как-то бросил в кулуарах одного из собраний-встреч с тружениками области, что у этой итальянки Сильваны Пампанини не груди, а сливочный крем, при виде которого слюнки текут. На «Утраченные грезы» детей не пускали, но Маша рассказывала, что дает три рубля билетерше, и та сажает их, когда гаснет свет.

Николай Петрович не одобрял подобные забавы, но и запретить их не смел. Да его, он подозревал, никто бы и не послушался.

Он все так же спал на диване в столовой. Маша к себе в спальню его не звала.

И в дом у реки он поехал один…

Его поразили настоящие заросли цветов во дворе. Помнится, Устинья в одном из редких писем упомянула вскользь, что приняла временно бездомную женщину и та помогает ей по хозяйству и в огороде. «Наверное, она и цветоводством занимается, — подумал Николай Петрович. — На Устинью что-то непохоже».

Дверь оказалась накинутой снаружи на крючок, а значит, в доме никого не было. Сколько он помнил, двери в доме никогда не запирались, хотя в голодный год кто-то унес из чулана средь бела дня шмат сала и полведра отрубей.

Он подошел к колышкам, опутанным колючей проволокой, и посмотрел вниз. Река отошла, обнажив темное илистое дно. Оно растрескалось от зноя, сморщилось, как старая кожа. Николай Петрович, проживший в этих местах несколько лет, никогда не видел, чтобы так мелела эта столь могучая и полноводная река. «Засуха, — подумал он. — С урожаем подкачало, а тут еще этот проклятый колорадский жук. Неужели его и впрямь могли забросить американцы, наши бывшие союзники по войне?..»

Кто-кто, а уж он хорошо помнил пайки из американских продуктов: колбасу в пестрых прямоугольных банках, необычно вкусный молочный шоколад, сухие, слегка подсоленные галеты, быстро и надолго утоляющие голод… За что, спрашивается, американцы и прочие капиталисты так люто ненавидят наш народ, вынесший на своем горбу основные тяготы этой страшной войны?..

Николай Петрович услышал шорох — обвалился кусок сухой глины. Он обернулся и увидел над краем обрыва справа голову Наты, поднимающейся от реки по железной лестнице-стремянке.

Он попятился назад от изумления и чуть было не перекрестился — сработал древний христианский инстинкт: ведь до него доходили слухи, будто Ната умерла от какой-то болезни. («Уж не от сифилиса ли?» — думал грешным делом Николай Петрович.)

Она рывком подтянулась на руках, занесла над краем обрыва сразу обе ноги и уже стояла перед ним — стройная, худощавая, стриженная под мальчишку, в тельняшке и грубых мужских брюках.

— Здоров, Николай Петрович! — просто сказала Ната, словно они расстались не добрый десяток лет назад, а только вчера.

— Здравствуй… — Приветствие его прозвучало испуганно и даже с мольбой. Николай Петрович еще сам не отдавал себе отчета в том, как он боится прошлого.

— Ну, ты цветешь и пахнешь. Не мужчина, а картинка из довоенного плаката: жить стало лучше, жить стало веселей. Ну, ну, не хмурься, я знаю — ты-то сыто живешь. Впрочем, честно говоря, я, кажется, рада тебя видеть.

Он стал растерянно оглядываться, похлопал себя по карманам кителя в поисках портсигара. Неужели оставил в машине? В этой глухомани, кроме махорки, вряд ли что-нибудь достанешь. Нет, вот он, портсигар — в боковом кармане вместе с ключами от квартиры и домашнего сейфа, которым он обзавелся недавно по совету Первого.

— «Герцеговину» смолишь, — констатировала Ната. Ее проворные худые пальцы с любовным удовольствием мяли дорогую папиросу. — Как наш дорогой и любимый покойник. Небось, переживал, когда пахан копыта отбросил?

Николай Петрович заметил татуировку на правой руке Наты — роза, оплетенная колючей проволокой. Она тут же перехватила его взгляд.

— Ты правильно все понял. Только наверняка не знаешь, что это означает.

— Не знаю и знать не хочу, — отрубил Николай Петрович и, повернувшись, зашагал от яра. Как жаль, что он отпустил шофера до завтра наведаться к теще — сейчас бы сел в свой уютный, чем-то напоминающий фронтовой «виллис» «газик» — и привет этому дому. Так вот, выходит, какую бездомную женщину приютила Устинья.

— Погоди. — Ната догнала его и закашлялась, поперхнувшись дымом. — Я вовсе не собиралась тебя дразнить. Я, правда, очень рада тебя видеть. Ведь мы с тобой, как-никак, родственники.

— Седьмая вода на киселе, — буркнул Николай Петрович, все-таки смягчаясь, — Ната, сколько он помнил, была безобидным существом. Непутевая, а сердце доброе и отзывчивое. Правда, какой она стала теперь, он пока не знал.

— Что же не спрашиваешь, как я жила все эти годы? — спросила Ната, усаживаясь на козлы возле сарайчика. — Еще дай папироску. Цимис, а не табачок.

— Тебе бы не стоило курить, — сказал Николай Петрович, громко щелкнув замком портсигара и протягивая его Нате. — И без того вся прозрачная стала.

— А, это не от табака. — Ната снова зашлась в кашле. — Табак наоборот полезен — нервы успокаивает. Ты тоже, вижу, очень нервным стал. Небось, работенка нелегкая?

— Работа как работа. Легкой работы не бывает, — сказал Николай Петрович, присаживаясь рядом с козлами на большой чурбак-колоду. — А Устинья где?

— Корову пошла доить, а заодно и терновки на варенье набрать.

— Трудно вы тут живете? — неожиданно спросил Николай Петрович, вспомнив жалкие сотенные и двухсотенные переводы, время от времени посылаемые Устинье на хозяйство.

— Почему трудно? Мне на самом деле жить стало легче и веселей, хотя вовсе не в том смысле, какой имел в виду вождь всех времен и народов.

— Не будем о политике, ладно? — примиряющим тоном попросил Николай Петрович.

— Не хочешь, так и не будем, — согласилась Ната, мужицким жестом сморкнувшись вбок. — Рыбы в реке много, в огороде картошка с помидорами растет. Коровушка маслица и сметанку даст. И себе хватает, и людям. Сахарок покупаем, бражку делаем, а за эту самую бражку нам сено с соломой везут. Вот такой круговорот вещей в природе.

— Значит, самогонщицей стала. — Николай Петрович вымученно улыбнулся. — Ну а как к уголовной ответственности привлекут?

Ната расхохоталась, запрокинув тощую жилистую шею.

— Родственницу Соломина? Кишка тонка.

— Выходит, моим именем прикрываетесь. Но ведь я не Господь Бог и не… — Он хотел сказать «товарищ Сталин» (это была любимая присказка Первого, позволявшая ему открещиваться от слишком настырных просителей), но ему не хотелось упоминать всуе имя этого человека.

— И слава Богу, что ты — Николай Петрович Соломин, а не кто-то там другой. Небось, думаешь, я нарочно отыскала твой дом, чтоб лишний раз напомнить тебе о прошлом, которое ты хотел бы вычеркнуть из памяти? Ведь признайся, так и думаешь?

Ната положила ногу на ногу и уставилась в глаза Николаю Петровичу.

— Нет, кажется, это на тебя не похоже, — задумчиво произнес Николай Петрович. И добавил: — По крайней мере на ту Нату, которую я знал раньше.

Она вдруг вспыхнула, провела рукой по волосам. Знакомый жест. До боли знакомый. Что там говорил этот Берецкий по поводу первой любви?..

— Агнесса жива? — хрипло спросил Николай Петрович, снова шаря по карманам в поисках портсигара.

— Он у тебя в левом нагрудном. Рядом с сердцем и партбилетом, — подсказала Ната, теребя свисающий с шеи на грубой веревке тяжелый ключ от висячего замка. — А я больше не буду — тошнит на голодный желудок.