Они сидели так какое-то время, испытывая чувства и ощущения, которых еще не могли назвать. Вдруг Маша коснулась губами губ Толи, и оба замерли, ибо их пронзила боль.

— Мне больно, — прошептала Маша. И, как бы желая еще усилить эту боль, прижалась губами к губам Толи, провела по ним кончиком своего сухого от возбуждения языка. Его губы раскрылись, принимая Машины. Их поцелуй был неумелым, но он захватил обоих, поднял в воздух их тела, сплетя в один трепетный клубок, закружил в вихре. И они больше не могли распоряжаться ими, подчинившись этому самому странному из всех законов — закону откровения.

Толя быстро научился плавать — даже не научился, а словно вспомнил, как это делается, потому что в первый же раз доплыл до самого буйка, правда, при этом отчаянно колотя по воде ногами и руками. Теперь они с Машей заплывали далеко в море — спасатели почему-то смотрели на их шалости сквозь пальцы, хотя их моторка нередко описывала широкий круг, в центре которого оказывались две головки в желтых резиновых шапочках.

Устинья поначалу волновалась, потом поняла, что бессильна изменить развитие событий и положилась во всем на Бога, хотя и не спускала глаз с этих желтых головок. Море в последние дни, к счастью, было на редкость спокойным и безмятежным.

— Я знаю одну пещеру, — сказала как-то Маша, когда они отдыхали, повиснув на скользком холодном буйке. — Но туда надо поехать ночью, чтобы встретить там восход солнца. Знаешь, когда я увидела оттуда, как появляется из-за горизонта солнце, то это тоже было откровением. Солнце — это же Бог, да?

— Это языческий Бог, — сказал Толя. — В него верили до того, как появился Иисус Христос. Солнце — злой Бог.

— Неправда, — возразила Маша. — У меня руки сами потянулись к солнцу. Я не могла отвести от него взгляда. Я бы не стала смотреть на злое и нехорошее.

— Просто ты язычница.

— А что это такое? Это плохо быть язычницей? Но почему?

— Потому что языческие боги слепы и глухи к страданиям людей. Ты не можешь попросить солнце, чтобы летом оно не так сильно жгло или чтобы оно зимой давало нам больше тепла.

— Но если я попрошу об этом Бога, он ведь тоже меня не послушается, правда?

Толя задумался.

— Не послушается. Потому что решит, что твоя просьба глупа и наивна. Бог исполняет только разумные просьбы.

— Хорошо. Тогда я попрошу его, чтобы он сделал меня великой балериной. Такой, как Уланова. — Маша сложила ладошки домиком, но ей все равно удавалось удерживать голову над поверхностью воды, потому что она умела работать ступнями ног как лягушка своими перепончатыми лапками, возвела глаза к солнцу. — Господи, прошу тебя, сделай меня великой балериной, чтобы я танцевала Одетту, Джульетту, Аврору, Коппелию, Жизель. Господи, не откажи в моей просьбе, а я за это буду верить в тебя.

— Ты не умеешь молиться. Хочешь, я научу тебя? Но только молиться нужно в доме, а не под открытым небом.

— Но я не хочу молиться теми словами, которыми молятся все люди, — возразила Маша. — Это скучно. Я сама придумаю слова своей молитвы. Любимый и хороший Бог, когда ты увидишь, как я танцую, ты поймешь, что из меня может получиться великая балерина. Мой хороший, мой славный, мой единственный, сделай так, чтобы мы переехали в Москву и меня взяли в Большой театр. Я буду очень, очень стараться помнить о тебе каждый день, мой милый и хороший Бог.

Когда они выходили из моря, Маша сказала:

— Если хочешь поехать со мной, прыгай в окно, когда Устинья погасит у себя свет. Я буду ждать тебя возле этого камня. Лодку я пригоню сама.

Она решительным шагом направилась в сторону душевой. Толя долго не мог оторвать от нее взгляда.

Маша-большая легко выгребла на середину реки и пустила лодку по течению. Она знала, что примерно в километре от того места, где она сейчас оказалась, начинается просека, ведущая к лугу. Когда кончался разлив и спадала вода, луг покрывался желто-сиреневым ковром поздних цветов. Анджей привозил ей целые охапки касатиков, плакуна, дикой вербены. Касатики она засушивала между плотными страницами тяжеленного, как пресс, «Атласа офицера», и зимними вечерами раскладывала по столу, словно карты пасьянса. Однажды — дело шло уже к концу лета — переправившись с Анджеем под вечер через реку, они нашли на этом лугу душистый и мягкий стожок хорошо подсушенных под жарким солнцем трав и решили в нем заночевать. Это было уже после того, как в доме поселилась Устинья. Стог был продолговатый — метров пять в длину — и довольно широкий. Анджей сделал в его макушке уютное и просторное углубление, снял с себя рубашку, бросил на сено и протянул Маше обе руки.

— Давай сюда, моя цыганочка. Постель под звездами расстелена. Табор ушел вперед, и мы сумеем нагнать его не раньше завтрашнего утра. Вот только кроме ласк и поцелуев нет у меня для милой никакого угощения.

Маша встала во весь рост в их гнезде и воздела руки к небу.

— Луна, ты слышишь: мы любим друг друга. И всегда будем любить. Что бы с нами ни случилось. Луна, запомни наши лица. Если мы вдруг потеряемся, ты поможешь нам найти друг друга.

— Ну, что ты, смотри, как скривилась она от ревности. Ни за что не поможет. Ты, цыганочка, скорей по звездам меня отыщешь, по дымку костра, следу подковы моего коня, а еще лучше выйди под вечер в этот луг, стань лицом к закату и позови меня. Вмиг примчусь, где бы ни был, к своей богданке. — Он крепко обхватил Машу за талию ладонями и поднял над собой. И тотчас оба провалились в сено почти по пояс. Анджей прильнул губами к Машиной шее, пробормотал, с трудом переводя дыхание: — Я на самом деле чувствую себя кочевым цыганом. Эта ночь только наша, после нее хоть потоп…

Потом они развели неподалеку костер, насобирав для него при свете луны целый ворох сухих веток. Луна вскоре зашла за горизонт, засверкал проторенный тысячелетиями взглядов обитателей планеты Земля Млечный Путь, трещал и гудел, словно осипший орган, костер. Маша лежала на коленях у Анджея. В отблесках огня он казался ей то древним скифом, то викингом, то самым настоящим цыганом.

Она широко развела ноги, чувствуя, как по телу разливается горячая волна желания, завела за голову руки и потянулась, напрягшись всем телом, — оно еще хранило тепло поцелуев Анджея.

— Ну что ты будешь делать! Опять я тебя хочу — словно мне двадцать, и я целый год не видел женщины! Ты не свитезянка, а настоящая ча-ров-ни-ца. Ах, как я люблю это русское слово! Бедные мужчины, как ты их распаляешь. Миколая мне больше всех жалко — он млеет от шороха твоего платья. Миколай славный парень, свойский, но… — Анджей наморщил лоб. — Чугунная стена, эта их идеология или религия, как ее ни назови. Шею свернешь, а не пробьешься сквозь нее. Не понимаю, зачем им это? Неужели только для того, чтобы страну в повиновении держать? Или же сами во все это верят, как Юстина в своего Бога? Богданка, как ты думаешь, верят или прикидываются?

Маша только сладко зевнула и снова потянулась, выставив свои острые, едва прикрытые батистовой блузкой груди.

— А, черт с ними, — сказал Анджей, просовывая руки ей под блузку. — Пока мы живы, какое это имеет значение?..

На рассвете они купались в реке, теплой и томной, как молодая женщина после любовных утех. Анджей, держа на одной ладони совсем невесомое тело Маши, сказал:

— Так было, есть и будет всегда — любовь. Только ради нее стоит жить на этом свете. Мир рушится, его прах просыпается сквозь наши пальцы, а мы пытаемся задержать его в своих ладонях и построить из него дом нашего счастья. Юстина тоже хотела построить из этого праха свой дом. Но сильная и хорошо приспособленная к жизни Юстина не смогла сделать того, что удалось моей хрупкой свитезянке. Этот прах в твоих мягких нежных ладошках превращается в прочный гранит, а слабые пальчики, оказывается, ваяют из него все, что хотят, уверенно населяя земную обитель чувствами обители небесной. Вот только я никак не могу закончить свой роман. — Он невесело усмехнулся. — Те статейки и рассказики, которые нас пока худо-бедно кормят, шелуха, отходы из-под резца скульптора, работающего над своей Галатеей. Мне мешает с головой уйти в мой роман мысль о том, что и я, живя здесь, невольно впитал в себя что-то из их идеологии. Здесь-то еще ничего, а в Москве все насквозь пропитано ее ядом. И никто ничего не замечает. Более того, этот яд многих возбуждает, как наркотик или алкоголь. И делает слепыми и глухими к истине. — Анджей убрал ладонь из-под Машиного живота, и ее ноги стали медленно опускаться на дно реки. — Их идеология напоминает мне спасательный крут, за который цепляются те, кто не умеет плавать, а значит, жить по суровым, но справедливым законам мирозданья. Уцепившись за этот спасательный круг, они колотят вокруг себя ногами и часто топят тех, кто плывет, рассчитывая лишь на собственные силы, — продолжал рассуждать Анджей. — Вроде бы все это понимаю, как вдруг вчера, перечитывая написанную за утро главу, натыкаюсь на фразу (причем, говорит-то ее мой главный герой, как бы мое второе «я», а не какой-то там третьестепенный бутафорский персонаж, говорит в мысленной беседе с самим собой): «Как бы там ни было, а жизнь идет вперед, и я получаю удовольствие от каждого прожитого дня, потому что он меня к чему-то приближает. Энтузиазм окружающих меня людей так заразителен, что я порой готов поверить в то, что они правы. Все новое строится на костях старого, на кладбище растут самые могучие дубы и липы. Россия стала кладбищем для многих, но она же и дала многим жизнь. Я еще не знаю, что это будет за жизнь, но ее начало, несмотря на многие издержки многообещающе». — Анджей хмыкнул и тряхнул головой. — Я был ошарашен. Неужели эту фразу написал я? Неужели, излагая ее на своем родном, польском, языке, я верил в то, что пишу? Или же мой герой уже вступил со мной в спор, отстаивая свои убеждения?.. Сегодня ночью я решил, что убью его или сожгу роман. Сейчас мне самому кажется интересно понаблюдать за развитием его характера. Правда, есть во всем этом и доля опасности, ибо расщепление личности на неприемлющие друг друга «я» всегда ведет к духовному кризису. Но, Боже мой, как мне вдруг стало любопытно узнать, кто победит в этом споре. Богданка, как ты думаешь, кто в нем победит?