— Со-ло-мин, — по слогам произнесла Маша. — Когда я буду выступать на сцене, я обязательно возьму другую фамилию. Свою прежнюю или… Устинья, а какая у тебя фамилия?

И снова пришлось солгать. Устинье казалось, что еще рано объяснять Машке о всех тех превратностях судьбы, породнивших между собой когда-то совсем чужих и далеких людей.

— Я была в девичестве Ожешко, ну а по мужу… по мужу я стала… Веракс.

— Странная фамилия. Твой муж был немец? — удивилась Маша.

— Нет, поляк. — Машины вопросы напоминали Устинье выстрелы в упор, от которых она пыталась увернуться, а, уворачиваясь, ощущала острую боль в груди.

— А я и не знала, что ты была замужем, — задумчиво произнесла Маша. — Я думала, что ты старая дева. А почему у тебя нет детей?

Устинье стало совсем невмоготу и она сказала:

— В войну глупо рожать детей. Непростительно глупо.

Маша задумалась и какое-то время молчала, потом вдруг сказала:

— Я все поняла, Устинья. Этот Толя, к которому ты собираешься поехать — твой родной сын. Я никому об этом не скажу, если ты не хочешь. Ему тоже. Только, можно, я тоже поеду с тобой?

— Можно, — сказала Устинья. Она все равно бы не бросила Машу одну на попечение хоть и заботливых, но чужих людей. — Мы поплывем на пароходе по морю, а дальше наймем автомобиль. Этот город не очень далеко от моря.

— Устинья, я угадала, что Толя — твой сын? — спрашивала Маша, когда они возвращались после ужина усыпанной длинными сухими иглами аллеей. — Ну почему ты не сказала мне об этом раньше? Ведь ты же знаешь, я умею хранить тайны. Почему ты не сказала об этом раньше?

Устинья молчала, не зная, что ответить. Ладно, пускай Маша думает, будто Толя ее сын, однако увидев, в каких условиях он живет, она наверняка потребует, чтобы они забрали его к себе навсегда. И тогда возникнет весьма непростая ситуация. И Устинья уже начала корить себя за то, что затеяла эту поездку в Мелитополь.


Они приехали к вечеру. Взрослых дома не оказалось — работали на огороде, прихватив с собой всех детей, даже крохотного грудничка. Толя остался дома, потому что у него была ветрянка. Его лицо было покрыто струпьями, щедро намазанными зеленкой.

Он обрадовался Устинье. На Машу смотрел настороженно и недоверчиво. Одетая в нарядный поплиновый сарафан с оборками, она казалась пестрой бабочкой, случайно впорхнувшей в окно барака. Толя сказал:

— Я заразный, тетя Устинья. Девочка, — он кивнул в сторону Маши, — может тоже подхватить эту гадость. Пускай она выйдет во двор.

— Но я уже болела ветрянкой, — заявила Маша. — Ты только не расчесывай свои болячки, иначе на всю жизнь рябым останешься. У меня на лбу осталась одна рябинка. Вот.

Приблизившись к Толе, она приподняла со лба свой чубчик.

Толя улыбнулся и спросил:

— А ты мне кто? Сестра?

— Нет, хоть я тоже Соломина. Это очень распространенная русская фамилия. Твой отец погиб на фронте, а мой… утонул в реке.

К тому времени как семья вернулась с огорода, Устинья нажарила большую сковородку картошки на сале. На столе появился трехлитровый баллон с пивом, помидоры, огурцы, вяленая рыба.

Устинья представила Машу как дочь своей любимой подруги, которая в настоящий момент находится на лечении. И тут же, что называется, с места в карьер, сказала: они приехали за Толей — хотят, чтобы он отдохнул с ними на море и что через два месяца, как раз к началу учебного года, привезут его домой.

За столом наступила тишина, нарушаемая лишь позвякиванием вилок о тарелки и шелестом листвы в распахнутое окно. Наконец Капа сказала:

— Благослови тебя Бог, Устинья, за заботу о племяннике. Но я считаю, ему не стоит с вами ехать. Он сейчас всем доволен, а главное, счастлив и спокоен душой. Вкусив мирских благ, он по возвращении почувствует себя несчастным и обиженным в нашей бедной обстановке. Слово Господа нашего Иисуса Христа еще не укоренилось окончательно в его детской душе, а потому мирские блага способны заслонить для него царство Божие.

Маша, бросив взгляд на Толю, увидела, что по его щекам текут слезы, образуя на пустой тарелке большие бирюзовые капли.

— Бог ваш злой! — воскликнула Маша, вскакивая из-за стола. — Он любит, когда люди плачут, и не любит, когда смеются. Устинья, неужели ты не можешь заставить этих людей отдать нам Толю? Ведь он… — Она хотела сказать «твой родной сын», но, вспомнив о том, что это тайна, закрыла рот ладошкой. — Он очень хочет поехать с нами, — спокойным голосом закончила она. — Правда, Толя?

— Правда, — ответил мальчик, не поднимая глаз от пустой тарелки.

Маша подскочила, обняла его за плечи и поцеловала в мокрую зеленую щеку.

— Как жаль, что я болела ветрянкой! — воскликнула она. — Я бы так хотела заразиться от тебя!


Они приехали поздно ночью, а потому никто из обслуживающего персонала не видел Толю — его лицо наверняка бы вызвало подозрение и его, чего доброго, забрали бы в больницу.

Укладываясь спать, Маша сказала Устинье:

— Я буду носить ему еду сюда. Я знаю, когда приходит уборщица — на это время мы будем прятаться в беседке.

Устинья купила электроплитку и кое-каких продуктов. Вечерами они втроем пили на веранде чай — Маша ровно за пять минут успевала сбегать в столовую за горячими булочками или пирожками. За окнами кричали ночные птицы и мягко светилось море. Маше казалось, с ней вот-вот должно произойти что-то особенное — ведь недаром же, недаром о чем-то ласково шепчет в соснах ветер, в открытое окно заглядывают крупные южные звезды, таинственно пахнут ночные цветы, а на веранде протянулись загадочно длинные тени от горящей под трехлитровой банкой свечи. Вечерами все трое обычно молчали — передавался задумчивый настрой природы. К тому же обступала тишина, ну а все слова, кроме слов любви, обладают способностью нарушать ее возвышенную музыку. Слова любви пока не произносились. Но они, кажется, уже витали в воздухе.


Николай Петрович сам сидел за рулем пылившего по проселку «газика». Он смотрел вперед, на дорогу, петлявшую между полей, не замечая ни ухабов, ни рытвин. «Газик» трясло, подбрасывало вверх, швыряло в стороны. Устинья ему не указ. Что это он в последнее время позволил себе жить по указке этой странной и, судя по всему, очень хитрой бабы? Да никакая она не сестра Маше — врет, все врет. Не похожи они совсем. Если даже и сестра, то что? Не будет он ее слушаться, потому что Маша ему законная жена, и он должен непременно увидеть собственными глазами, как она, что делает в том проклятом (да, да, именно проклятом, потому что в нем словно работает аккумулятор какой-то страшной энергии, приносящей одни тревоги и несчастья) доме.

И он жал на всю железку, пронзительно визжал рычагом переключения скоростей, скрипел тормозами при виде совсем уж непреодолимой рытвины или ухаба.

Он вкатился во двор на нейтральной скорости, а потому совсем не создавая шума, и затормозил у самого крыльца. Из дома доносились звуки фортепьяно. Дверь оказалась на крючке. Николай Петрович обошел вокруг дома и заглянул в окно северной комнаты, откуда доносились звуки музыки.

Увидел большой букет гладиолусов на столе, несколько букетов роз, садовых ромашек и желтых лилий стояли на полу в ведрах. Маша сидела к нему спиной и играла на пианино. У нее была прямая спина, по которой струились аккуратно расчесанные волосы. Еще Николай Петрович успел обратить внимание, что на Маше нарядное сиреневое платье до пола. Из тех, которые она сшила у самой модной в городе портнихи.

Приглядевшись внимательней, Николай Петрович заметил Нату. Она примостилась на низенькой табуретке в углу, жадно курила и, не отрываясь, смотрела на Машу. Ему показался странным этот взгляд, но он не понял, в чем именно его странность, а потому не придал ему особого значения. Его самого скрывали низко нависшие над землей ветви яблони. Обычно он не любил ситуаций, напоминающих детскую игру в прятки, нынче же его одолело любопытство, которое, как он предполагал, можно утолить лишь оставшись незамеченным. К тому же ему непременно нужно увидеть Машу такой, какой он никогда ее не видел — не обремененную его, Николая Петровича, присутствием.

Он ее на самом деле обременял — это он теперь точно знал. Чуть ли не с самых первых дней их знакомства. Он вспомнил, как однажды, еще будучи женой Анджея, она показала ему за столом язык… Тогда ей, наверное, хотелось разрядить обстановку, ибо он давил на нее своим подчеркнуто серьезным отношением ко всему на свете, в том числе и к ней самой. Ее же такое отношение тяготило, мешало свободно дышать, словно слишком туго затянутый пояс.

Маша предпочитала воспринимать жизнь как игру, он, Николай Петрович, всегда считал ее изнурительнейшей борьбой за существование. Маша заведомо отказывалась в ней участвовать, предпочитая забытье и даже смерть. Она никого не просила помогать ей выжить, однако коль помощь предлагали, воспринимала ее как должное. Она снова вернулась к этой беззаботной жизни-игре. После всего того, что с ней случилось.

Николаю Петровичу хотелось закурить, но он боялся выдать свое присутствие.

Между тем Маша встала из-за пианино, повернулась лицом к окну, за которым стоял он, и Николай Петрович обнаружил, что у нее сильно накрашены ресницы и губы.

— Там кто-то есть, — сказала она, натолкнувшись глазами на его взгляд. — Натка, там кто-то, кого я боюсь.

И она дико вскрикнула.

Николай Петрович вышел из своего укрытия и побрел к машине. Никакой надежды. Устинья, как всегда, права. Тысячу раз права. И давно пора смириться с мыслью — Машу он потерял навсегда.


Маша-младшая сидела на веслах, направляя легкую лодку вдоль берега. Она знала одну пещеру неподалеку, попасть в которую можно было лишь с моря. Она видела ее, когда они с Устиньей катались на прогулочном катере. С тех пор часто думала об этой пещере, дав себе слово во что бы то ни стало туда попасть.