Калерия Кирилловна только спросила:

— Вы расписались?

— Нет, — ответила Маша. — У Анджея есть жена и сын. Только ее угнали в Германию.

— Оттуда не возвращаются, — сказала Калерия Кирилловна, как показалось Маше, со злорадством.

— Но Юстина обязательно вернется. Было бы несправедливо, если б она не вернулась. Я бы чувствовала себя очень виноватой.

Калерия Кирилловна как-то странно посмотрела на племянницу — теперь она уверилась окончательно, что девчонка тронулась после того, что случилось с ее родителями. Таких на Руси называли блаженными.

Потом начал быстро расти живот. На работе Маша тоже не стала скрывать, что ждет ребенка, только не говорила, от кого — боялась произнести вслух имя Анджея. Ее жалели, оберегали, кое-кто над ней подсмеивался, но совсем беззлобно. Пашутинский как-то сказал:

— Ну вот, от меня не захотела, а от того, кто лежал за шкафом, понесла. Была бы моя воля, запретил бы детям плодиться. До лучших времен. Сейчас не детское время.

Он старался подсунуть Маше то яблоко, то пряник, то конфетку. А однажды вызвал в свой кабинет, достал из ящика стола большую плитку американского молочного шоколада и сказал:

— Возьми. Это для тебя сейчас лучше любого лекарства. Если не будешь дурехой, родишь нормального малыша. Он вернется к тебе или это все игра подстегнутого нашим героическим временем воображения?

— Вернется, — тихо произнесла Маша.

— Если он не вернется, ты… — Пашутинский встал из-за стола и заходит по комнате. — Ну да, он обязательно вернется, но я всегда готов… Ты ведь знаешь, я холост и одинок, как старый пень…


Маша разглядывала в зеркало свое лицо. Оно было в коричневых пятнах, нос стал широким и приплюснутым, точно на него наступили босой пяткой. И только глаза блестели по-прежнему ярко и загадочно. «Если Анджей увидит меня такой…»

Она не успела додумать свою мысль, как раздался звонок в дверь. Маша встала, чтоб открыть, но ее опередила Калерия Кирилловна. Она услышала мужской голос, но это был голос не Анджея Ее сердце болезненно сжалось.

Она бесстрашно вышла в коридор и увидела их обоих — Анджея и Николая Петровича. Анджей шагнул к ней, чуть не сбив с ног Калерию Кирилловну.

— Богданка, какая ты… мо-лод-чи-на. Кажется, это так по-русски? Коля, моя богданка скоро родит мне маленькую богданочку.

И он подхватил Машу на руки и стал носиться с ней по комнате, пока Калерия Кирилловна накрывала в столовой стол, а Николай Петрович плескался под краном в ванной. Они привезли с собой две сумки ценнейших по тем временам продуктов, а главное несколько банок американской сгущенки — в Москве было плохо с молоком.

— Когда? — спросил Анджей, опустив Машу на кровать-остров.

— Через месяц.

— Значит, мы не виделись с тобой целых восемь, а она все время была с тобой. — Он положил руку на Машин живот и ласково его погладил. — Счастливица. Вырастет из нее что-то необыкновенное — над-зви-щай-ная. Еще одной Марылькой станет больше на этом свете.

И он принялся целовать Маше руки, ноги, лицо, живот, шею, смеяться, кувыркаться на постели.

— А если это будет Марек или, как там по-польски? — осторожно спросила она.

— Этого не может быть, — сказал он серьезно, сел и пригладил свои волосы. — Если это будет Марек… — Он вдруг схватил ее в охапку и повалил на кровать. — Если это будет Марек, — он низко склонился над ней, пытаясь заглянуть в ее глубокие таинственно зеленые глаза, — мы с ним оба будем очень тебя любить и ревновать друг к другу. Очень сильно ревновать.

Она вдруг вспомнила, что у Анджея уже есть сын и чуть не расплакалась от жалости к тому мальчику. Неужели он Анджею на самом деле безразличен?

— Юстина нашлась? — спросила она.

— Нет. А вот Ян, кажется, погиб, правда, никто ничего толком сказать не может. Я был в том доме, где они жили — там теперь ветер гуляет. — Анджей повернулся к ней, и Маше показалось, будто в его густых ресницах блеснула крохотная слезинка. — Богданка, это все проходит и уходит в песок, понимаешь? А ты останешься навсегда.

Он снова поднял ее на руки и понес в столовую, где уже был накрыт праздничный стол. Шепнул по дороге:

— А нам теперь нельзя любить друг друга?

— Почему нельзя? Я не собираюсь приносить себя в жертву кому-то.

Он расхохотался.

— Мо-лод-чи-на. Никогда этого не делай. Жертва — это дешевая афера с собственной жизнью. Если она тебе не очень дорога, посвяти ее лучше мне, добрже?

— Добрже, — кивнула Маша, и он, наклонившись, быстро коснулся губами ее еще не до конца выговоривших это слово губ.

Они очутились в столовой за накрытым белоснежной скатертью столом. Анджей налил Маше полный бокал густого красного вина, и когда Калерия Кирилловна попробовала было возразить, что ей в ее положении пить никак нельзя и что это непременно отразится на здоровье будущего ребенка, Анджей и Маша фыркнули как дети, уличенные в общей проказе, и Маша выпила бокал до самого дна. Подняв глаза, она обратила внимание, что Николай Петрович, этот солидный мужчина в годах с орденами на груди, смотрит на нее уж больно внимательно и странно. И оттого, что было ей легко, весело и пьяно во всем теле не от вина, а от Анджея, наморщила нос и показала этому важному дядьке язык.

— Сейчас я переведу тебе, что сказала пани, — с серьезным видом обратился Анджей к Николаю Петровичу. — Пани сказала, что ты ей очень нравишься, и если бы она уже не подарила свое сердце другому пану, она бы прямо сейчас, за столом, вручила его тебе. Но я не возвращаю назад подарки, учтите вы, оба. Я очень, очень скапый, тьфу, скупой.

И Анджей с жадностью набросился на еду.


Оба улетели на следующий день к вечеру. Улетели в Варшаву, которую уже освободили от немцев. Маша через две недели родила дочку — очень легко и быстро, на удивление всего медперсонала больницы. А потом закончилась война, уцелевшие вернулись по домам, убитые остались лежать в чужой земле. Тех же, кто предпочел могиле адовы муки фашистского плена, еще ждали муки плена сталинского.

Анджей задержался в Варшаве по делам, связанным с установлением в Польше новой власти. Николай Петрович привез Маше большой кофр детских пеленок, ползунков и прочего, Анджей передал два изумительно красивых платья, летние туфли и большую коробку немецких шоколадных конфет. Николай Петрович прожил у них две недели, очень сдружился с Калерией Кирилловной, общался подолгу с лежавшей в колыбельке маленькой Машкой. Большая же Маша за все это время перебросилась с ним всего несколькими фразами. Об Анджее она у него не спрашивала — лучше, чем он сам рассказал о себе в длинном подробном письме, перемежавшемся дневниковыми записями и стихами, сказать было нельзя, ну, а о том, чтобы говорить с этим серьезным и уже отнюдь не молодым дядькой о любви Шопена к Дельфине Потоцкой, философии Спенсера или цвете волос Сикстинской Мадонны (Анджей утверждал, что видел в детстве оригинал этой картины в Дрезденской галерее, и что на нем ее волосы напоминают мед диких пчел) ей и в голову прийти не могло. Прощаясь, Николай Петрович сказал:

— Анджей говорил мне, что вы с ним мечтаете жить в доме на берегу реки. Надеюсь, очень надеюсь, что ваша мечта со временем осуществится. Можете рассчитывать на меня. Марья Сергеевна, я очень был рад знакомству с вами.

Когда за Николаем Петровичем закрылась дверь, Маша подумала: «Этот человек напоминает мне большой могучий дуб. Как хорошо, что у Анджея есть такой друг… — И, немного погодя: — Интересно, он женится когда-нибудь? И какие женщины ему нравятся? Мне кажется, ему должны нравиться черноглазые, спокойные, рассудительные и так далее. То есть полная противоположность мне. Как хорошо, как хорошо…»

И она закружилась по комнате, приложив к себе присланное Анджеем длинное шелковое платье кораллового цвета с высокими плечами и ажурной вышивкой на кокетке.

Анджей прилетел навсегда поздней осенью. Всю зиму и весну они ходили по театрам, концертам и ресторанам, бросая маленькую Машку на Калерию Кирилловну. Она так и называла ее — «мой подкидыш». Но Машка ее почему-то недолюбливала, зато родителей, мать в особенности, обожала. Анджей работал в посольстве, подрабатывал переводами, Маша бросила работу в больнице и тоже пыталась заняться интеллектуальной деятельностью. Но она была так поглощена Анджеем и их любовью, что не могла работать над своими переводами с французского более-менее сосредоточенно. Денег им хоть со скрипом, но хватало. В посольстве давали хороший паек. Калерия Кирилловна, глядя на их кипучую безалаберную жизнь, думала: «Надо же, какое непутевое выросло поколение, а ведь оба родились уже при советской власти». Но тут же вспоминала, что Анджей вообще неизвестно при какой власти родился и вздыхала, ожидая неминуемых бед.

В Польше скоро пришли к власти коммунисты, и Анджею предложили в Варшаве место главного редактора одной из центральных газет. Он отказался, потому что Маша не была ему законной женой, а без нее он не согласился бы даже на должность премьер-министра. Бестолковая столичная жизнь ему скоро наскучила, начатый еще на фронте роман лежал в ящике стола. Он поехал на недельку к Николаю Петровичу, ставшему теперь, по выражению Анджея, «царьком богатого скифского княжества». Вернулся через пять дней счастливый и воодушевленный.

Весной они втроем переехали в дом у реки, оставив Калерию Кирилловну и Ромео стеречь московскую квартиру.


Устинья обнаружила исчезновение Маши поздно — обычно она тихонько выходила из ее спальни в пятнадцать минут восьмого, чтобы накормить и проводить в школу Машку. В тот день было воскресенье, и Устинья позволила себе с часок поваляться в постели, тем более, что во всем доме было тихо, если не считать петушиного кукареканья. Наконец Устинья встала, заслышав легкие вечно куда-то спешащие Машкины шаги. Она быстро накинула халат, в поисках которого долго шарила рукой по стенке — в спальне было темно, — прислушавшись, уловила то, что привыкла слышать: беззвучное Машино дыхание, и выскользнула за дверь, тихо прикрыв ее за собой. Маша-большая просыпалась к двенадцати, и до этого часа ее не беспокоили. В двенадцать двадцать Устинья принесла теплый травяной настой и столовую ложку майского меда. Отдернула штору. И громко вскрикнула, чуть не выронив из рук чашку.