Николай Петрович, расставаясь, крепко пожал Маше руку.

— В вас есть что-то героическое, — сказал он. — Вы — настоящая русская женщина.

Маша каждую ночь читала и перечитывала эту тетрадку. Анджей записывал в ней свои мысли, ощущения, мечты, страхи, скорбь, тоску, радость и все остальное, сугубо интимное, если и связанное с кровавыми буднями войны, то лишь косвенно, через его душу. Это была хроника жизни романтика, эгоиста, человека, чей героизм и самоотверженность проистекали лишь из желания утвердить в этом жестоком мире свое хрупкое красивое «я». Это была философия выживания духа вопреки массовому безобразному уничтожению всего живого. Это был страх перед молохом обезличивающей смерти, дававший силы бороться бесстрашно и до конца.


Ростислав Анисимович с женой уехали весной сорок четвертого — они боялись прозевать возвращение Бореньки, на которое все еще не теряли надежду. Калерия Кирилловна отбыла в июне в Ленинград. Через неделю после ее отъезда Маша выглянула в раскрытое окно своей комнаты и увидела Анджея. Он держал в руках охапку чайных роз и бутылку вина и смотрел вверх, прямо на нее.

Она выскочила на улицу босиком и в легкой пижамке. Они встретились между первым и вторым этажами. Розы мешали обняться по-настоящему, и они кинулись наперегонки вверх по лестнице. Когда за ними с гулким грохотом захлопнулась дверь, и они очутились в темной прихожей, обоими овладело смущение, и они боялись встретиться взглядами. Маша взяла у Анджея розы, сунула их в эмалированное ведро и налила в него из-под крана холодной воды. Потом суетилась на кухне, гремя чайником, чашками, роняя на пол ножи и вилки.

— Богданка, я… должен сходить в редакцию — я привез им очерк. Я ненадолго, ладно? — сказал Анджей, глядя на Машу и видя вместо нее прозрачный, светящийся ослепительно желтым светом сгусток тумана.

— Я с тобой. Я никуда тебя не отпущу. Ни на шаг.

По дороге назад они растратили все деньги, которые Анджею заплатили в редакции: купили на рынке ветчины, сыра, белого хлеба, две бутылки вина.

— Я не пущу тебя в госпиталь. Скажи, что ты заболела или… Что хочешь скажи.

И Анджей для убедительности запер входную дверь на ключ и засунул его во внутренний карман гимнастерки.

Она тут же позвонила завотделением и сказала все, как есть. У нее оставалось несколько отгулов, да и в отпуске она не была. Врач разрешил не появляться пять дней.

Самым трудным для них оказалось сделать этот первый шаг, нарушающий вынужденное молчание плоти, заключенной в рамки слишком пылкой любви духа. Этот жар изнурял и уже начал иссушать их тела, творя с ними какие-то странные превращения аскетического характера. Оба предчувствовали иные, еще более сложные своей кажущейся простотой отношения, ибо плоть непредсказуема и живет по особым законам, не всегда контролируемым даже самым сильным разумом, не говоря уж о ненадежном и вечно неуверенном в себе разуме homo sapiens.

Но это были подсознательные, не облекаемые в слова и даже мысленные образы догадки. Анджей, уже испытавший на себе это загадочное и далеко не всегда благотворное влияние плоти на состояние духа, пытался оттянуть неизбежный момент.

Но сил не оставалось. Маша в коротеньком, едва достающем колен штапельном платьице в мелких букетиках полевых цветов по желтовато-солнечному фону, плотно облегавшем ее тоненькую фигурку, в туфлях на высоченных каблуках (других у нее просто не было), делающих ее ноги невероятно длинными и соблазнительными, влекла его к себе еще и полным и искренним незнанием никаких приемов кокетства, хотя кое-кто вполне мог принять за кокетство наивное неведение просыпающейся в ней женщины.

Он обнял ее и прижал к себе, и ее тело стало под его пальцами мягким, как теплый воск, принимая желанные для него формы, обволакивая и парализуя его своей нежностью.

Он подхватил ее на руки, прижал к груди — так отец прижимает к груди своего ребенка, только Анджей этого не знал, потому что никогда не испытывал желания прижать к груди собственного сына. Время текло своим чередом, его упругие струи, натыкаясь на преграду двух человеческих тел, слившихся друг с другом биением сердец, огибали ее, оставляя в неподвластном им пространстве. Потом Анджей спросил:

— Ты пустишь меня на свой остров?

— Да, — ответила Маша и уткнулась носом в его грудь.

Он осторожно положил ее на кровать. Она потянулась, сбросила туфли. Он подошел к окну и задернул штору. В комнате теперь был полумрак, наполненный жужжанием пчелы, залетевшей в комнату на запах роз.

— Почти как в саду, — сказал Анджей. — Я бы так хотел очутиться с тобой в саду.

— Это будет, — прошептала Маша, уже видя перед глазами какой-то волшебный полудикий сад в высоких цветах. — Мы всегда будем жить с тобой в саду.

— А ты знаешь, что сейчас должно произойти между нами? — спросил Анджей, присаживаясь на край кровати и наклоняясь над Машей.

— Да. Ты чего-то боишься?

— Боюсь сделать тебе больно.

Она улыбнулась. Хотела сказать, что эта боль в сравнении с той, которая им предстоит (она не знала определенно, что им предстоит впереди, но уже интуитивно страдала той будущей болью), сущий пустяк, но решила отогнать от себя мрачные предчувствия, покорившись самой мудрой из всех философий — потом хоть потоп.

— Смелей, — прошептала она, быстрым движением расстегнула пуговицы платья и стремительно освободилась от него.


Все эти пять дней они провели в основном в постели. Однажды лишь им пришлось сходить в редакцию, где Анджею снова дали деньги, которые они тут же истратили на еду и вино. Возвращаясь, они уже возле самого дома попали под ливень и пережидали его под липой. Анджей расстегнул Машино платье до пояса, просунул внутрь свои теплые ладони, обнял ее за голую спину и прижал к себе.

— Как мне хочется сыграть для тебя… Скорей бы кончился этот дождь, — шептал он ей в мокрые волосы. — Скорей бы…

Очутившись в квартире, он, как был в мокрой гимнастерке, подошел к роялю и открыл крышку. Он играл все подряд, что помнил из Листа, соединяя между собой куски из разных пьес, варьируя их, даже импровизируя на их темы.

— Вот так, святой аббат, — сказал он, захлопывая крышку рояля. — Верю, у тебя были изумительные женщины, но музыку свою ты писал не для них, а для той, которую так и не встретил. А я ее встретил, падре. Завидуешь мне, Дон Жуан в черной сутане? Я сам, сам завидую себе…

В последнюю их ночь, когда они лежали нагие поверх простыни, не касаясь друг друга, потому что ощущали друг друга на расстоянии еще ближе и тоньше, чем если бы лежали тесно прижавшись, Анджей сказал:

— Когда закончится война, мы поселимся в доме на берегу реки. Вот увидишь, мы с тобой обязательно поселимся в доме на берегу реки.

— Верю, — сказала Маша.

— Я напишу книгу о нас с тобой. Ты знаешь, о любви никто не написал так, как Лист и Шопен. Ты хочешь прочитать о себе в книге?

— Наверное. Только пускай хоть в ней будет счастливый конец.

— Это невозможно. — Анджей произнес это решительно и убежденно, повернулся к Маше и положил ладонь ей на живот. — Ни в жизни, ни в искусстве не может быть счастливого конца. Даже если герои доживают вместе до старости и умирают под плач любящих детей в собственных постелях. Я, честно говоря, не хотел бы для себя подобного счастья. Богданка, а ты знаешь, что такое счастье? Не может быть, чтобы ты, как многие женщины, думала, будто счастье это покой и старость вместе.

— Тогда оборви его на самом счастливом мгновении, — сказала Маша.

— Не могу. Я очень тяготею к завершенности во всем — и в жизни, и в искусстве. Очевидно, это признак надвигающейся старости.

— А ты… ты не знаешь, что с Юстиной? — внезапно спросила Маша.

Ладонь Анджея, покоившаяся на ее животе, вздрогнула и сжалась в тяжелый кулак.

— Ее угнали в Германию.

— О Господи! — вырвалось у Маши.

— Надеюсь, она там выживет — у нее очень сильный и мужественный характер. Как все напутано в этой жизни… Наверное, все это будет очень трудно распутать, но я очень хочу, чтобы Юстина осталась жива.

— Я помогу тебе распутать, — пообещала Маша. — Быть может, Юстина захочет жить с нами.

— Но это… это как-то противоестественно.

— Почему? Она поймет, что мы не сможем друг без друга. Мы будем очень ее любить.

— Нет, это невозможно, — сказал Анджей. — Это… обязательно закончится либо чьей-нибудь смертью, либо безумием.

— А сын? Где сейчас твой сын?

— Не знаю. — Анджей вздохнул. — Быть может, когда-нибудь потом я полюблю его очень сильно, но сейчас… — Он разжал кулак и бережно прижал к себе Машу. — Мне иногда кажется, что ты на самом деле из моего ребра, как утверждает эта наивная Книга Книг. Если так, то каждый мужчина сам рождает на свет свою женщину.

Они занимались любовью долго, нежно, не изматывая друг друга исступленными ласками, после которых душу и тело охватывает опустошение. Целью их любви было не насыщение — они доставляли друг другу, а потому себе прежде всего, удовольствие, блаженство, восторг. Оба были в высшей степени эгоистами в том сложном смысле этого значения, какое оно приобретает в индивидууме, видящем цель земного бытия в любви, вокруг которой, словно вокруг солнца, вращается все остальное. Маша чувствовала это интуицией женщины — вечного подростка, душа которой даже с годами не покрывается жесткой пленкой равнодушия. Анджей успел кое-что познать на собственном опыте, отслоив эти знания на самое дно души, оставшейся почти такой же, как в раннем детстве.

Потом он снова надолго (теперь каждая минута казалась длинной, черной и вязкой, как начинающая остывать смола) исчез, ступив на ту страшную черту, называемую линией фронта. Маша на следующий день после его отъезда по-мальчишески коротко остригла волосы, завернула их в кусок фланели и спрятала в верхний ящик стола, туда, где хранилась тетрадь Анджея с желтым цветком. Ей казалось, волосы мешают воспринимать поступавшие от Анджея сигналы. Отрезанные же она не хотела выбрасывать — верила, что в них хранилась закодированная информация о тех пяти проведенных неразлучно днях и ночах. Через две недели она почувствовала, как в ней что-то изменилось, словно в животе поселилась какая-то хрупкая, состоящая пока из одних невесомых частиц субстанция. Она поняла все еще до того, как не появились в обычный срок месячные. Не испугалась, но и не обрадовалась, а просто притихла. Когда из Ленинграда вернулась тетка, сказала ей, что здесь был Анджей и что она ждет от него ребенка.