— Ничего я не узнавала. Денег на билет у меня хватило до Южно-Ленинской (это был райцентр, в котором когда-то работал секретарем райкома Николай Петрович). Я там ночку на дебаркадере переспала, потом пошла вдоль берега вниз по течению. Днем в реке искупалась, одежку простирнула и на кусты сушиться повесила. А сама валяюсь на горячем песке, слушаю, как птицы над головой щебечут. Хорошо… Кажется, задремала. Потом открываю глаза и вижу: стоит надо мной женщина в черном. А я Агнешку часто во сне видела в черном перед тем, как ей умереть. Я вскочила, закрылась руками — стыдно мне стало перед ней за свою наготу. А она присела в траву, налила мне из ведра кружку молока. И я расплакалась как последняя дуреха. Я ей про себя рассказывала, ну и про сестру, а про тебя — ни слова. Так уж получилось. Правда, я только недавно узнала, в чьем доме живу и чей ем хлеб.

— Это дом моей жены, — сказал Николай Петрович. — Так что ты ее хлеб ешь, а не мой.

— Да ладно тебе, — замахала руками Ната. Но вдруг все поняла. — Ну да, работа у тебя важная, анкета должна быть чистой, а я как клякса в ней.

Николай Петрович промолчал. Ему становилось неуютно наедине с Натой. Скорей бы пришла Устинья.

— Я с собой семян разных привезла. Хоть и конец мая уже был, сам видишь, как хорошо цветы цветут. Я там все мечтала, что возле моего дома будет расти много-много цветов…


Ему постелили в мезонине. Ната жила в самой маленькой комнатке под лестницей — раньше в ней были прогнившие насквозь полы, и туда заходили редко, превратив комнату в чулан. Николай Петрович обратил внимание, что здесь настелили новые полы, пахнущие свежим деревом.

— Моя работа, — похвалилась Ната. — Я еще и балкон в мезонине починю, и лестницу. Вот только лес трудно достать…

Перед тем, как подняться к себе, Николай Петрович постучался к Нате.

Она лежала в кровати и читала толстую книжку без обложки. «Достоевский», — увидел Николай Петрович полустершиеся буквы на дореволюционном издании. Он никогда не читал Достоевского, хотя в тридцатые годы еще можно было достать его книги. Преподаватель, который вел в институте курс лекций по истории ВКП(б), называл Достоевского классовым врагом пролетариата.

— Я на минуту, — сказал Николай Петрович. — Я завтра рано уеду — у меня в районе совещание… — Он помялся. — Ты не знаешь, Агнесса не пыталась… разыскать меня?

— Она писала тебе на фронт — ей тетя Тася дала номер твоего почтового ящика. Ты не получал ее писем?

— Нет, — соврал Николай Петрович. Он хорошо помнил Агнессины письма — на каждой странице «благослови тебя Боже» и прочая ерундовина. Почта на передовую, как он знал, вся просматривалась. Как и в места заключения и поселения. Он сказал своему командиру, что к нему по ошибке попадают чужие письма. (К счастью, Агнесса в них ни разу не называла его по имени, а на конверте писала просто: Соломину. У них в полку был еще один Соломин, но он недавно подорвался на мине. Все так и решили — это пишет своему погибшему мужу еще ничего не ведающая жена.)

Он не знал, поверила ему Ната или нет. Спросил:

— А… тебе она ничего обо мне не писала?

— Нет. Ни строчки. Она говорила всем, что ее муж погиб на фронте. И фамилию сменила на твою. Но ты не бойся — Соломиных чуть ли не пол-страны. Хорошая у тебя фамилия, Николай Петрович, незаметная. Это моя так и лупит по глазам. Я вот что забыла тебе сказать… Не знаю, может быть, и не стоит тебе про это говорить, да все голос какой-то подсказывает: скажи, скажи. Сын у тебя есть, Николай Петрович. Большой уже. Красивый из себя мальчик. Умненький.

Николай Петрович так и сел на маленькую скамеечку, оперся спиной о холодное ржавое железо печки-буржуйки. И заплясало-запрыгало в голове. Сын… Этого еще ему не хватало… Он всегда хотел иметь сына… Что скажет Маша… Наверняка красивый мальчик… Уже, наверное, с характером… Мать его в тюрьме умерла. Как потянется ниточка…

— Где он? — выдавил из себя Николай Петрович.

— Под Мелитополем. У маминой матери. У нее хатка своя. Там еще девочка моей двоюродной сестры — ее саму на шахте током убило. Понимаешь, Николай Петрович, не могла я у бабушки остаться, хоть она и звала меня — туберкулез я в лагере заработала, а там детишки малые…

Николай Петрович вышел на ветхий балкончик, обрамленный шуршащими на ветру листьями акаций. Душно. Совсем нечем дышать, хоть лето на исходе. И сердце жмет. Наверное, пора носить в кармане валидол.

Он осторожно перелез через шаткие перила и очутился на крыше. Возле чердачного окна, он знал, есть карниз, на который вполне можно присесть. С того места видна река до самой излучины. Мерно покачиваются на ее темной воде огоньки бакенов, громко шлепая лопастями, медленно выворачивает из-за острова буксир с длинной — на полкилометра — баржей. Хотел бы он сейчас оказаться на месте рулевого этого буксира: стой себе возле штурвала и смотри вперед. Русло у реки коварное, все в отмелях, но огоньки бакенов заранее предупреждают об опасности. А значит, смотри в оба и крути себе штурвал.

И что это его, сына машиниста паровоза и учительницы начальной школы, угораздило стать государственным мужем? Жил бы себе тихо и спокойно, преподавал в школе какую-нибудь не политическую, а давно всем известную науку, ту же математику, ходил по выходным в кино или в ларек пивка свежего с вяленой рыбкой попить. И думать ни о чем не надо. А то взял и взвалил на себя эдакую ответственность. Ну, а ответственный работник всегда и у всех на виду. За каждым его шагом не в бинокль даже, в подзорную трубу следят. Оступись только — и выбыл навсегда из строя под злорадные ухмылки бывших товарищей. Он вспомнил секретаря по пропаганде Иванцова. Пронюхал кто-то, что теща его оставалась в оккупации и работала у немцев машинисткой. Сходу разжаловали и из партии исключили. А тут, если дернуть за ниточку, непременно весь клубок размотается…

Да и его ли это сын?.. Если даже его, не может же он забрать его к себе, чтоб он рос вместе с Машкой?.. Почему не может? Да потому, что для этого нужно кучу формальностей преодолеть. Это во-первых. А во-вторых, придется расстаться и с квартирой, и с пайком, и еще много с чем. Был бы он один, тогда все это не так страшно — одному можно и в общежитии жить. Но ведь Маша тяжело больна, ей нужны хорошие врачи, усиленное питание. Да она попросту умрет, если придется ей жить такой жизнью, какой живет большинство советских женщин. Сын родился в результате трех ночей, проведенных с малознакомой ему девушкой. Десять с лишним лет он даже не подозревал о том, что у него где-то есть сын. И если бы не Ната, так бы, наверное, никогда об этом и не узнал. Агнесса ничего не написала его матери. Если бы она написала, когда сын только родился…

Все равно вряд ли бы что-то изменилось. Не мог он связать свою жизнь с Агнессой — это бы означало для него крах партийной да и, пожалуй, любой другой карьеры. Интересно, подумал вдруг Николай Петрович, а жена рулевого этого буксира верит в Бога? Может человек стоять у штурвала буксира, если его жена верит в Бога?..

Он посмотрел на циферблат часов, светившийся фосфорно-зелеными стрелками. Всего лишь полночь. Виктор приедет за ним в пять. Что ему делать целых пять часов?..

Он перелез назад через перила балкончика, стараясь не стучать каблуками по листам железа, которыми была покрыта крыша, и спустился вниз по скрипучей, шаткой лестнице.

На веранде одиноко горела свеча. Устинья сидела на сундуке, нанизывая на толстую суровую нитку твердые, едва начавшие краснеть ягоды шиповника. Николай Петрович обратил внимание, что все окна веранды оплетены такими вот бусами.

— Не спится? — спросила Устинья. — Может, кровать неудобная или жарко наверху?

— Нет, все в порядке. Просто обыкновенная бессонница, — сказал Николай Петрович. — Можно я с тобой посижу?

Устинья пожала плечами.

— Почему нельзя? Сиди на здоровье. И мне веселее. Как там моя Машка?

— В порядке. Жалею, что не взял ее с собой, хотя… — Он осекся. — У… этой женщины туберкулез. Ты знаешь об этом?

— Знаю. Когда я ее встретила, она кровью харкала. Сейчас ей получше стало. Бог даст, выкарабкается из этой ямы.

— Может, лекарства какие достать или доктора привезти?

— Не надо. Сама вылечу. Анджея же вылечила. Правда, у него был не туберкулез, но он уже, считай, на том свете побывал.

— Так значит ты…

— Да, я его давно знаю. Но больше ничего не скажу, хоть ты меня пытай. И без того слишком много сказала.

— Скрытная ты, Устинья… Юстина. Тебя же на самом деле Юстиной зовут, да?

Она молчала, ловко нанизывая на нитку ягоды, которые брала из большой корзины слева.

— Ладно, не буду. Расскажу тебе лучше про Машку. Она закончила третий класс на все пятерки. Но пишет с кляксами. Непоседа, Хочет стать балериной. Выросла за год на четыре с половиной сантиметра.

— Ты ее удочерил?

— Она теперь Соломина. Так будет лучше для нее.

— И для тебя тоже.

— Для меня тоже. — Николай Петрович тяжело вздохнул. — Скажи, а эта… женщина тебе не в тягость?

— Да она вроде бы спокойная. И работящая. Зимой вдвоем веселей будет. А ты против, чтоб она здесь жила?

Устинья опустила иголку с ниткой и уставилась на Николая Петровича почти напряженным взглядом.

— Не против я, пойми меня правильно, но ведь она в заключении была. По политической статье.

— Не бойся — об этом никто не знает.

— Но у нее на руке татуировка…

— Ну и что из того? Знаешь, что она означает? Отметила совершеннолетие в тюрьме. Я обязательно ее выведу. За зиму, думаю, сойдет.

— Не нравится мне все это, — честно признался Николай Петрович. — Ты тоже можешь туберкулез подхватить.

— Ну, уж этого я совсем не боюсь. Послушай, Коля, — она впервые назвала его по имени, и Николая Петровича это почему-то растрогало, — если кто-то что-то скажет, ты на меня все вали. Дескать, это она, такая-сякая, без моего ведома и разрешения тюремщицу у себя поселила. С меня взятки гладки. А у тебя такая работа, что волей-неволей ухо востро приходится держать.