вдруг оглушительно взревело за спиной, и Лех, отвернувшись от низкого, настежь распахнутого окошка, глянул на стол.


Опять его чарка полна до краев вареной[52]! Да уж, ни Явдоха, ни Галька с Ярынкою спуску не дают гостям. Василь уже совсем хмелен. Сидит, покачиваясь, на лавке, застланной килимком[53], на коленях – богатый рушник (Явдошка преизрядно вышивала всякими цветами и золотом), а рука-непоседа то и дело тянется щипнуть развеселую «жинку молодую», когда Явдошка, посверкивая белозубою улыбкою и звеня монистами, возлежавшими на ее пышной груди, пробегает по хате. И стоит ему не допить до дна, как Явдошка балагурит: «Киями его, старого! Киями, чтоб не артачился!» – и снова хлещет Василь огненное зелье, и снова норовит ухватить Явдошку за сдобный бочок. Но как бы ни был пьян Василь, ему ни за что не промахнуться, ибо вдовушка оказалась столь дородна собою, что ширина ее тела немного уступала вышине роста. Впрочем, Алексей не мог не отдать должное жгучей, диковатой красоте ее круглого лица с черными-пречерными, сросшимися у переносицы бровями и крошечными, как вишни, еще вполне свежими губками. Голова Явдошки была кокетливо повязана пышным белоснежным очипком[54], в ушах болтались тяжелые золотые серьги. Она более напоминала дородную турчанку в тюрбане, чем хохлушку. Впрочем, волосы у нее были не черные, а огненно-рыжие, и точь-в-точь такие же пылающие косы были и у ее дочерей, Гальки да Ярынки. Буйной гривой, суровыми бровями, взглядом чуть исподлобья, резкими чертами неулыбчивых лиц эти две дивчины кого-то напоминали Волгарю, только он никак не мог вспомнить, кого именно.


Ой, рядно, рядно, рядно,

Пид тобою холодно,

Пид кожухом душно,

Без милой скушно!


затянул пьяненький Василь, пытаясь объять свою необъятную подругу. Явдошка мелко похихикивала, и пышные телеса ее колыхались, будто студень, приготовленный для бесчисленного семейства.

Дочки переглянулись и, решив, очевидно, больше не смущать маменьку своим присутствием, одна за другою выпорхнули из хаты. Взглянув, как сладострастно хмурится молодичка в загорелых руках Василя, Лех понял, что и он здесь лишний.

Волгарь не стал задерживаться и через малое время был уже на берегу, постаравшись уйти как можно дальше от хатки, из окон которой неслись куда как красноречивые звуки.

Незаметно подступил вечер. Золотая от солнца гладь Днепра манила к себе.

Осмотревшись и никого не увидав, Лех сложил на берегу свою одежду и, пройдя еще изрядно по отмели, со стоном наслаждения ухнул наконец в прохладные волны.

На глубине вода была почти студена, течение сильнее, холод прогнал весь хмель, и Лех, чувствуя во всем теле блаженную усталость, решил, что поутру надо непременно забросить в реку, пусть даже силком, и Василя, чтобы выгнать ночной угар.

Вдоволь наплававшись, он медленно двинулся к берегу, любуясь высоким скалистым утесом, тянущим за собою небольшую цепь обветренных кряжей, как вдруг топот копыт заставил его поднять голову и содрогнуться.

По отмели вдоль берега неторопливо шли две лошади, а на них восседали рыжекудрые Явдохины дочери.

Лех, вздымая тучи брызг, опрометью кинулся на глубину, ибо всю одежду, даже исподнее, он оставил на берегу, а сам купался наг, будто праотец Адам. Почудилось ему или в самом деле лошади замедлили шаги?.. Но вот всадницы скрылись за купою осокорей, и Лех, поднявшись и переведя дух, снова двинулся к берегу.

Он успел дойти почти до середины отмели, когда снова увидел лошадей, на сей раз скачущих к нему во весь опор. Развевались гривы, развевались рыжие косы… Деваться было некуда, ни до глубины, ни до одежды не успеть добежать, и Лех плашмя шлепнулся на мелководье, выставив только голову и жарко молясь, чтобы несносные девицы прекратили поскорее свой promenade[55].

Почему-то слово сие, выплывшее из далекого прошлого, так насмешило его своим несоответствием этому поросшему травою берегу, спокойной реке, выжженному небу, что Лех невольно хохотнул. При этом он едва не захлебнулся, закашлялся и понял, что замечен всадницами.

Они осадили коней как раз там, где лежала одежда Леха, постояли, быстро о чем-то переговариваясь. И вдруг одна из них повернула лошадь так резко, что та поднялась на дыбы. Девушке пришлось припасть к гриве, чтобы не свалиться с лошади; потом направила ее… в воду. Прямо к Леху.

Игра девиц вмиг стала ему понятна. Конечно, он никогда не был против веселой игры с особою противоположного пола, но столь откровенное бесстыдство его взбесило. Унизительно было плюхаться на мелководье, словно жаба в болоте, и он медленно встал во весь рост, надеясь, что сестрицы теперь удовлетворят свое любопытство и удалятся.

Галька (пожалуй, это была она, хотя утверждать наверное Лех поостерегся бы, настолько схожи были сестры: будто две кобылки, что мастью, что статью) между тем приближалась. Плахта и сорочка ее были поддернуты, до колен открывая смуглые мускулистые ноги. Она сидела без седла, однако, схваченная этими стальными шенкелями, лошадь шла спокойно, как овечка.

Очутившись почти вплотную к Леху, девушка натянула узду, не сводя с казака пристальных, жгуче-черных очей. И он вдруг сообразил, кого же напоминали ему неулыбчивые красавицы. В точности такими представлял он суровых амазонок, читая французский перевод «Истории» Геродота!

От этого нового и неуместного напоминания о былом возмущение его несколько улеглось, он даже забыл на миг, что стоит пред девицею наг, но тут Галька еще выше вздернула юбку, обнажив ноги до самых бедер, а другой рукой дернула за тесьму, которая стягивала на шее сорочку.

Тонкое полотно упало, открыв прямые сильные плечи и смуглые упругие, торчащие в стороны, какие-то козьи груди…

Леха словно бы кипятком ошпарило! Он растерялся до одури, почуяв, как враз покраснел всем телом.

Галька была так близко, что он слышал ее воспаленное дыхание и даже видел, что все ее поджарое оливковое тело было покрыто мелкими и жесткими черными волосками… Будто тело юноши или какого-то диковинного зверя. Или тело дьяволицы?

В ней было нечто порочное, нечто до такой степени притягательное и отвратительное враз, что Лех готов бы сейчас душу прозакладывать за какой ни на есть самый завалященький фиговый листочек, ибо вся мужская суть его невольно рванулась навстречу мрачно-призывному взору сей бесстыдной «амазонки».

Пытаясь собрать последние остатки самообладания, он невольно отвел взор… И вдруг краем глаза увидел цепочку людей в кунтушах[56], которые крадучись, но торопливо бежали от берега, где на волнах покачивалась длинная лодка, к хате Явдошки.


* * *

Он даже не успел ничего толком рассудить, как зловещая придумка стала ясна, будто солнечный луч высветил грязную бездну предательства, – от выражения тайной радости в глазах Славка при прощании и до зловещей похоти Гальки. И, прежде чем проклятущая «амазонка» опомнилась, Лех вцепился в ее босую пятку и рванул с такою силою, что Галька перелетела через спину лошади и с визгом грянулась в воду.

Через мгновение Лех был уже верхом.

Увидав, что приключилось с сестрою, Ярынка замешкалась было, но, очнувшись быстрее, нежели Лех заворотил испуганную лошадь и достиг берега, проворно свесилась вниз, подхватила одежду казака и пустила коня вдоль берега, прочь от дома.

Догнать ее было не шутка, но тогда нипочем не успеть воротиться к Василю прежде незваных гостей! И, не тратя времени на погоню, Лех пустил коня наметом к хате Явдохи, благодаря бога, что не взял пистоль, когда пошел купаться, ибо сейчас ничто не помешало бы Ярынке или Гальке метким выстрелом снять его c седла. А в том, что эти девки промаху не дадут, он не сомневался.


И Лех не опоздал! Вооруженные люди еще карабкались на обрыв, где стояла хата, а Лех на всем скаку уже ворвался в палисад, соскочил с коня, безжалостно отпихнул помертвевшую при его внезапном появлении вдову и влетел в хату, ненароком опрокинув бадейку, стоящую у самой двери.

Василь, безмятежно храпевший на перине, брошенной прямо на пол, ошалело вскочил и не веря глазам своим уставился на голого Леха, который первым делом заложил двери увесистым крючком, очень кстати случившимся в хате; потом метнулся к поместительной крыне, откинул тяжелую кованую крышку и окунулся в ворох тряпья.

Чутье не обмануло его! Вышвырнув какие-то плахты, сорочки, скатки полотна, платки и рушники, Лех выловил с самого дна широченные шаровары; видать, последнюю памятку о покойном муже коварной вдовы и отце беспутных девок.

Затянув очкур[57], он тотчас почувствовал себя увереннее и, срывая с перины Василя (столь же скудно одетого, как он сам только что) и одновременно швыряя ему справу и проверяя заряд пистоля, выдохнул:

– Измена!

– Звидкиля ж? – вытаращился было спросонья Василь, но, заслышав шипящую польскую речь за стеною (таиться нападавшим уже не было толку), прерываемую визгливым голосом Явдошки и собачьим брехом, вмиг разшушукал, что случилось, вызверился:

– Эх, матери твоей ковинька!! Аль ты меня покинул, бог-сердцеведец?! И гадки такой не гадал…

– Не время балачки разводить! – огрызнулся Лех.

Но Василь, на диво скоро протрезвев, уже стоял рядом, вполне одетый и весь собранный, как тугая пружина.

– Сколько их, не приметил?

– Да с десяток! – отозвался Лех, толкая сотника к стене, чтоб не задело шальною пулею, если оружный отряд начнет стрелять по окнам.

Конечно, это могло дать лишь небольшую передышку. Ничто ведь не мешало нападавшим и хату своей пособницы подпалить, лишь бы выкурить ненавистного и столь долго неуловимого Главача.

– Чую, тут-то нам жаба титьки даст, – услыхал Волгарь чей-то мрачный голос и не сразу сообразил, что голос-то его.

– А погодь! – неожиданно весело откликнулся Василь. – Были бы живы, а голы будем!

Своевременность сей приговорки была такова, что Лех невольно прыснул, но тут же и примолк озадаченно, видя, как Василь метнулся к дымарю и сорвал тканые половики, устилавшие глинобитный пол. У самой печи открылся узкий дощатый настил. Главач сунул в еле различимую щель край клинка. Сабля выгнулась дугою, натужно звеня, и плотно пригнанная к полу плаха нехотя, со скрипом отошла, открыв провал, с виду столь темный и бездонный, что на первый взгляд чудилось, будто ведет он прямиком в сердцевину земли.