В этом были простота и достоинство, пусть и чуждые Эрле, но потрясшие ее. Русские поступили бы иначе! Эрле представила пляшущее пламя, пожирающее избу злодея, счастливые от утоленной ненависти лица крестьян… А эти, с непроницаемыми узкими глазами, стиснутыми ртами, молчаливые, бесстрастные… Такие непонятные Эрле! Ну что ж, если даже близким родственникам бывает трудно ужиться друг с другом, то разве мыслимо, чтобы дети разных племен нашли сердечное понимание и согласие? Какие бы общие заботы ни соединяли два народа, никакая сила и власть не смогут надолго притушить исконную, врожденную, естественную неприязнь несхожих, чужих по крови существ. Язык, нравы, образ жизни, образ мыслей и чувства – все это непримиримо. Вечно и неизбывно проклятие башни Вавилонской!

Бросить в степи безлошадного Эльбека значило для них отомстить. Ну а бросить Эрле значило всего лишь исторгнуть из себя нечто инородное. Одно странно: как им удалось уговорить уйти ламу? Он-то должен был предупредить Эльбека. Не могли же его утащить силой, погрешив против служителя Будды! И как мог лама спокойно смотреть на эти знаки смерти, поднятые над юртой, где оставался живой Эльбек?

Внезапно какая-то мысль пронеслась в голове. Невнятная, но такая страшная, что Эрле застыла от одного лишь прикосновения ее крыла. Но она не успела додумать, потому что мучительный стон Эльбека заставил ее вскочить. Он невнятно кричал что-то, и Эрле, схватив плошку-ночник, склонилась над ним.

Его бил озноб, лицо горело. Едва шевеля сухим, распухшим языком, Эльбек выговорил:

– Они сожгли его… Наверное, он умер вчера. Я нашел его под снегом. Обугленный труп. Его сожгли, а нас бросили. Я умру. И ты тоже со мною…

И смутная догадка Эрле обратилась в страшную уверенность. Они с Эльбеком поняли бы все гораздо раньше, если бы не снег, покрывший землю. Не только из-за Хонгора и Анзан откочевали калмыки! Они ушли еще и потому, что умер лама, что другой посланец хана тоже носил в себе заразу! И черные лоскуты на шестах и над кибиткою – это вовсе не колдовство, призывающее напасти на головы убийц. Это знаки черной смерти, поселившейся здесь!

Мгновение, и Эрле была возле выхода. Брошенный учи словно бы сам взлетел на плечи; одной рукой она подхватила тулум с едой, другой – наполненную бортху и, поддав коленом кошму, заслонявшую отверстие, выскочила из кибитки. И тут же была отброшена с такой силой, что едва не упала навзничь!

Что случилось? Ведь накануне лег на землю тихий синий вечер, так откуда же нанесло это марево метели, откуда примчались лихие вихри, сбивающие с ног? Как могла Эрле даже сквозь сон не услышать пронзительных завываний ветра? Право слово, буран словно бы поджидал, пока она выйдет!

Эрле отступила в глубь кибитки и растерянно оглянулась на Эльбека.

Он внимательно смотрел на нее блестящими от жара глазами, сухие губы его чуть дрогнули в странной улыбке:

– Сегодня ты не уйдешь…

И, словно подавившись словами, вдруг стал кашлять кровью.

Эрле снова повернулась к бушующей мгле. Чудилось, это тайные думы Эльбека вырвались на волю, чиня суд и расправу, неся бурю и ураган. Какие же бездны преисподние таились в этой молодой и черной душе! Эрле словно бы видела кипение его злых страстей. Что за человек? Хрипит, давится кровью, а в глазах разгорается пламень ненависти.

«Так он меня ненавидит! – вдруг поняла Эрле, похолодев. – Он все сотворил со мною не по лютости естества своего, а потому что ненавидит меня!»

Страх, бешенство, гордость – все смешалось в душе. Держась нарочито прямо, она прошла к своему уголку и села, зябко кутаясь в учи.

Сейчас ей не уйти. Этот буран закружит, собьет с ног, загубит скорее, чем черная смерть. Надо подождать до утра. О да, она подождет, а потом…

– Ты хоть знаешь, куда пойдешь?

Эрле даже вздрогнула.

– Тебе что за печаль? Пойду куда глаза глядят, лишь бы от тебя подальше.

– Больше двух дней в степи ты не выдержишь, – мрачно предрек Эльбек. – Зима, стужа, бездорожье… Весть о черной смерти уже облетела Хара-Базар! Сейчас в трех днях бешеной скачки на лучшем жеребце из ханского тюмена не сыскать и следа жилья! Ты никого не найдешь. Упадешь в степи, будут твою голову вороны в балке клевать!

– Ну а что тебе? – вскинулась Эрле. – Велика радость, да? Или здесь, или в степи – конец один, но там хоть на вольном ветру, на просторе закрою глаза свои! А ты…

– Если ты останешься со мною и исцелишь меня, то клянусь белыми одеяниями небесных тенгри, что выведу тебя к русским землям! – надсадно просипел Эльбек.

Ошеломленная Эрле воззрилась на него во все глаза:

– Да я умру скорее, чем…

Но Эльбек перебил ее вновь:

– Одно знаю средство: чистый огонь. Дым его охранит тебя от заразы. – Голос его ослабел.

Но Эрле-то хотела сказать совсем иное: она лучше умрет, чем станет ходить за этим душегубцем, ибо даже прикосновение моровой язвы было для нее не столь злотворно, как несносны его вид и взгляд. Но вдруг как-то стыдно сделалось откровенно собачиться.

– Почем ты знаешь, может быть, во мне уже сидит твоя зараза?

Показалось или запавшие глаза Эльбека блеснули искренним сожалением?

– Знаешь ли ты, что на пороге смерти можно прозревать будущее? Я вижу тебя на нескончаемой дороге… Но я не вижу на ней себя. Мой путь оборвется, твой путь еще продлится.

– Твой оборвется?! – вне себя вскричала Эрле. – То есть ты умрешь?! Значит, мне все равно не излечить тебя, как бы ты ни уговаривал меня остаться?

В полутьме блеснули зубы Эльбека.

– Я знаю, что меня не возьмет черная смерть. Еще ребенком был я, когда мне предсказали гибель в огне. А потому я повторю свою клятву: помоги мне, и я увезу тебя к твоему племени.

Эльбек умолк, завел глаза, и Эрле показалось, что он даже дышать перестал. Странно спокойная, она сбросила учи и, достав из-под нар мешок с кизяком, раскрошила одну сухую лепешку в горящий шумур. Едкие струйки потекли вверх, и Эрле покорно дала охватить себя дыму, прежде чем подошла к обеспамятевшему Эльбеку и смочила его пересохшие губы водой.


* * *

Порою Эрле казалось, что она низвергнута в некую бездну безначального и бесконечного времени, из которой никогда уже не выберется. В эти дни впервые в своей жизни она захотела потребовать от Судьбы ответа за новую напасть, которую та на нее обрушила. Эрле безропотно, смиренно снесла бы собственную болезнь, ибо в этом видела прямое наказание за свои грехи, уж сколь времени не отпущенные в церкви. Но то, что она принуждена ходить за Эльбеком… Никто не сделал ей столько зла, как он! Даже лиходейства Неонилы Федоровны, даже лютость Вайды и насилие Вольного меркли. И вот, поди ж ты, жизнь зависит от того, выздоровеет ее враг или нет.

Но чем, о господи, могла она вылечить Эльбека?! Только тем, что поила его мясным отваром да обтирала горячей водою бесчувственное, изнуренное тело, меняла подстилки? Тем, что, ненавидя его до дрожи, молила Пресвятую Деву сохранить ему жизнь, ибо против воли, против рассудка, сердцем поверила клятве, данной на пороге смерти? Страх собственной погибели как-то притупился в ней. Когда ударялась в слезы, печаль ее текла безутешно; однако ж хоть немного, а научилась она терпению…

Чудо не чудо, но она не подхватила даже легкого жара! Или и впрямь дым оборонял от заразы? Или прежде слишком часто бывала она куда более легкой добычей для Смерти, чтобы сейчас эта госпожа тратила на нее силы?

Ну а Эльбек хворал тяжко. Лицо его распухло, вздулись пузырьки. Лопаясь, они сочились гнойной сукровицей, и Эрле с трудом заставляла себя утром и вечером обтирать лицо больного тряпицей, смоченной в отваре сухого джагамала, дикого лука. Лук – он ведь от семи недуг! Все равно иных лекарств не было.

Ветры выли над сухими, обтрепанными ковылями, над затаившейся степью, над плоскими курганами, теребили черную тряпку над кибиткой, которая молчаливо и страшно рассказывала миру, что здесь обиталище смерти…

Эрле потеряла счет дням и, когда однажды в лицо ей пахнуло не сырым морозом, а пряным теплом, даже не сразу поняла, что зима наконец иссякла, пришло время Цаган-Сара. Время выхода из холодов, время весны…

Степь изменилась в одночасье. Солнце слизнуло остатки снега, высушило черную грязь и песок; земля подернулась такой дружной, яркой зеленью, что Эрле могла часами бродить вокруг кибитки без дела, с умилением глядя на ожившую степь.


Наверное, правду сказал тот, кто предрек Эльбеку, злому калмыку, иную смерть! Ибо он хоть и медленно, но начинал выздоравливать. Лицо его покрылось коростой, но Эльбек уже был в полусознании, а потому мог удерживать свои руки, рвущиеся к зудящей коже. Эрле смазывала ее бараньим салом, чтобы размягчить; и там, где короста постепенно отваливалась, она видела чистую, гладкую кожу, не тронутую рябинками-оспинами. Она-то боялась, что, увидев свое лицо, на котором черти горох молотили, Эльбек исполнится новой ненависти к ней, ибо на ком он еще мог срывать свою злобу? Пока можно было уповать на лучшее.

Впрочем, он был еще так слаб, что головы не мог поднять, не то что лютовать.


* * *

Однажды она забрела в степь довольно далеко. Травка все выше поднималась над землею, и Эрле хотела поискать съедобной зелени: от мяса уже с души воротило, а запасы сушеной толченой боронцы[46], из которой она варила кашу, давно вышли.

Воротилась уже после захода солнца с охапкой молоденьких листочков и тут же затеяла варить зеленые щи прямо на дворе – невыносимо захотелось еще побыть на свежем воздухе. Серый слоистый столб дыма поднимался над землею, и Эрле мысленно побранила себя: Хонгор учил ее никогда не разводить огня в открытой степи вечером, ибо дым виден очень далеко и может привести недоброго человека к одинокому кочевью. И все же она доварила щи, потом еще нагрела воды помыться самой и обмыть Эльбека.

Она знала, что нет ничего приятнее и целебнее для болящего тела, нежели прохладная чистота. Ну а иссохшая нагота Эльбека почему-то смягчала ее ожесточившееся сердце. Голый и беспомощный, он был похож на спящего мальчика; и Эрле часто вспоминала в такие минуты белоголового Алекса-Алешеньку, тепло сопевшего на ее плече. В этот вечер она до того забылась в раздумьях, что вообразила Алекса и Эльбека своими младшими братьями. Тотчас с ужасом спохватилась: у нее уже был брат! Был… или даже есть, если остался жив. Стиснув зубы, чтобы удержать рыдания, она одела Эльбека, погасила свет и легла спать. Сон долго не шел к ней, и только тяжелые слезы наконец-то сморили ее.