Пока Хонгор все время проводил в табунах, Анзан стала заботливее к Эрле и если злилась, то лишь когда она выбегала из кибитки без шубы и в тонких сапожках, и уже не жалела для нее еды.

Так миновал ноябрь, настал месяц бар-сар – декабрь, а значит, день Зулы, день калмыцкого Нового года.


При стадах остались только байгуши, бедные бессемейные пастухи, а мужья и отцы вернулись в улус. Несколько дней ушло на неотложные домашние дела: валяние войлока, очистку дымников. Но дух праздника уже витал в воздухе. Гору, напоминавшую Эрле усталого медведя, нарекли Урлдана Толго, Курган Скачек. Там, что ни день, устраивались единоборства двух всадников: кто кого сбросит с седла. Когда побеждал Хонгор (а он всегда побеждал!), ни одна из женщин не была так весела, как Анзан, и молчалива, как Эрле, хотя в их сердцах бушевала одинаковая радость.

В эти дни лились реки медовой арзы, готовились самые вкусные кушанья. Но особенно понравился Эрле кюр.

В неглубокой яме разводили огонь. Когда угли прогорали, на них клали наполненный бараньим мясом рубец, засыпали слоем земли, а сверху снова разжигали костер.

Заметив, с каким удовольствием подбирает Эрле последние кусочки кюра со своей деревянной тэвэш (ей, как иноверке, нечистой, полагалось, к ее удовольствию, отдельное блюдо, в то время как остальные ели из больших общих тавыгов, точеных чаш), Хонгор усмехнулся и сказал, что завтра, в первый день Зулы, он предлагает всем отведать самое вкусное, что только можно придумать: запеченный на угольях окорок сайгака.

Какое-то мгновение царило молчание, а потом калмыки, вскочив, дружно вскричали:

«Оон[36]! Оон! Эхе-хоп!» – и при этих словах сердце Эрле почему-то забилось так сильно, что вся кровь кинулась ей в лицо.

Хонгор заметил ее волнение и тихо спросил, не хочет ли она тоже принять участие в охоте. Эрле изумленно взглянула на него и робко кивнула.


* * *

Утром они проснулись уже в новом году. Настала пора Учин-Мечи, года Воды и Обезьяны, сулившего всем резкие и не всегда приятные перемены в судьбе.

Анзан растолкала Эрле ни свет ни заря и заставила ее месить тесто. Из теста они вылепили что-то вроде неглубокого корытца, налили туда топленого масла и вставили обернутые хлопьями самой мягкой шерсти стебельки трав. Это напомнило Лизе свечки на пасхальных куличах. Анзан поставила три такие «свечки». Эрле, знавшая, что их ставят по одной на каждого члена семьи, удивилась, почему три: ведь у Хонгора и Анзан не было детей (все умерли в младенчестве), а потом поняла, что третья «свечка» ее. И смутилась. Она готова была обнять Анзан, но при взгляде на ее хмурое лицо благоразумно сдержалась. Анзан сегодня словно бы не с той ноги встала, была совсем не праздничная, а такая же злая, как в те дни, когда в их кибитке только что появилась «эта русская шулма». Может быть, она озлилась, услышав, что Хонгор позвал Эрле на охоту? Отказаться разве? Но Эрле боялась обидеть Хонгора. И в ее жизни было так мало развлечений! И так хотелось очутиться с ним рядом. Но без Анзан…

Так она промучилась все новогоднее утро, а потом стало уже поздно спорить, ибо возле их кибитки собралась целая ватага вооруженных всадников; они подбадривали ее криками и цоканьем, пока она не очень-то ловко взбиралась на ту самую кобылку, на которой ехала сюда во время цоволгона. Впрочем, едва усевшись верхом, Эрле почувствовала, как ее охватил охотничий азарт, и тягостные мысли об Анзан напрочь исчезли.

Цецен, двоюродный брат Хонгора, скакавший впереди, вскинул руку, призывая к вниманию; и Эрле увидела вдали какое-то обширное шевелящееся пятно, чернеющее на снегу. Это были сайгаки. Эрле успела заметить, что они похожи на бесшерстных овец с высокими, тонкими ногами; головы их украшали слегка изогнутые рожки. Но ничего больше ей разглядеть не удалось, потому что Цецен дико, по-разбойничьи свистнул; стадо сайгаков мигом сорвалось с места и понеслось по степи прочь.

– Хоп! Эхе-хоп! – Охотники пустили своих лошадей в намет.

Словно смерч подхватил Эрле, и, зажмурившись, припав лицом к шее коня, она ничего не чувствовала, кроме стремительного, захватившего дух полета. Казалось, ему не будет конца. И вдруг лошадь ее встала так резко, что Эрле едва не вылетела из седла. Подняла голову, увидела, что человек семь охотников спешились и стали укрываться за холмом. Хонгор знаком велел Эрле тоже сойти и, заметив ее изумление, погрозил пальцем: мол, узнаешь позже.

Цецен на всем скаку выхватил из рук Хонгора чумбур[37] Алтана, кто-то поймал повод кобылки, на которой скакала Эрле, и остальные охотники во главе с Цеценом продолжили погоню; между ними мчались кони без всадников…

Тут Эрле ждала новая неожиданность. Охотники, преследовавшие добычу, круто заворотили коней и во весь опор пустились обратно. Эрле вопрошающе повернула голову, но, встретившись с усмешкой Хонгора, поняла, что здесь кроется какая-то хитрость. Так и случилось.

Не слыша за собою криков и дробота копыт, сайгаки, похоже, решили, что ушли от неминуемой смерти. Они приостановились передохнуть и вдруг метнулись в обратную сторону.

Всадники меж тем достигли бугра, за которым пряталась засада, но не остановились, а на рысях прошли мимо. Эрле успела разглядеть довольную усмешку на круглом, раскрасневшемся лице Цецена. Рядом с его серо-пегим конем легко скакал золотистый Алтан, скаля длинные зубы, словно тоже смеялся над глупостью сайгаков. А те стремительно неслись как раз туда, откуда только что убегали сломя голову…

В этот миг у нее над ухом запела тетива. И наконец поняв, какую ловушку подстроили хитроумные калмыки простодушным животным, Эрле уткнулась лицом в колени и зажала руками уши, чтобы не видеть избиения сайгаков, не слышать их жалобных предсмертных криков.


Эрле не знала, сколько прошло времени, когда вдруг две тяжелые руки легли ей на плечи.

Она медленно подняла голову.

Это был Хонгор. От его взгляда сердце Эрле тревожно сжалось.

– Ну что ты? – произнес он непривычно мягко, почти нежно. – Это ведь охота…

Руки Хонгора становились все тяжелее и горячее, и он все ближе привлекал ее к себе.

Не решаясь поднять глаза и встретиться с ним взором, Эрле смотрела поверх его плеча.

Дикая равнина, залитая ярким сиянием зимнего дня. Свежий запах снега. Смутный, дальний шепот сухих, схваченных морозцем трав. Солнце над ковылем вспыхнуло… И сердце Эрле вдруг задрожало от внезапно проснувшейся любви к этой седой траве, ржанию коней, блеску солнечных лучей, к степному ветру, бьющему в лицо и покорно стелющемуся под ноги…

Она зажмурилась, но слез было уже не унять, они побежали по ее обветренным щекам. Жгучие, блаженные слезы счастья!


* * *

Первый день нового года катился к закату. И когда все разошлись по своим кибиткам, Хонгор возжег три «свечки», которые Анзан с Эрле еще поутру поставили в корытце из теста, наполненное топленым салом. И пока «свечки» не погасли, все сидели недвижно, глядя как зачарованные на трепещущие язычки пламени.

Эрле знала, что в день Зулы у всех калмыков прибавляется к их возрасту один год, независимо от того, когда кто родился; значит, сейчас Хонгору сравнялось тридцать пять, Анзан – двадцать пять, а ей, Эрле, – двадцать…

«Свечки» Анзан и Хонгора уже догорели, ее же долго еще мерцала на поверхности горячего жидкого масла. Выходило, что Эрле надолго переживет своих хозяев. Но ей это было все равно, ибо в полусумраке она вдруг увидела, как тонкие пальцы Анзан переплелись с пальцами Хонгора.

Стало совсем темно. Она услышала, как муж и жена разом поднялись и ушли в тот угол кибитки, где находилась их постель. Эрле же осталась там, где сидела, не в силах шевельнуться.

А чего она ждала? Чего?! Что он возьмет ее за руку и уведет с собою, оставив жену сидеть в темноте и в одиночестве?

Ее слуха коснулась тихая, томная усмешка Анзан. Прежняя ненависть к ней, новая ненависть к Хонгору и самая сильная, неистовая ненависть к себе самой слились в ее груди в такой жгучий, невыносимый смерч, что она сорвалась с места и выбежала из кибитки.


Ветер прожег Эрле до костей. На ней был только терлек[38] из тонкой шерсти и легкие, мягкие полусапожки, не опушенные мехом. Но она не остановилась, а устремилась в эту безоблачную, ветреную безумную ночь под чистым, ледяным, стеклянным черно-звездным небом.

Штормовая Волга, заснеженный лес и волчий вой вокруг притравы, мутный рассвет над замерзшей Сарепской колонией, пылающая, пропитанная солью степь… Она всегда боролась за жизнь, но сейчас наконец поняла, что надо было смириться сразу, еще тем сентябрьским вечером полтора года назад, когда утлая ладья ее надежд пошла ко дну, словно раздавленная яичная скорлупка.

Нет. Она не хочет больше ничего. Она не выдержит больше ничего!

Эрле шла как могла быстро, зная, что обратно ее уже не вернет никакая сила, что зимний ветер скоро закружит ее, собьет с пути, ослепит. Онемевшие ноги едва отрывались от мягкого, неглубокого снега. Мерещилось, будто движется она по мягкой, пышной перине, ветер – вовсе не ветер, а огромное лебяжье одеяло, которое укутывает ее плечи.


Конечно, Эрле могла бы упасть и умереть прямо здесь. Но ей все же не хотелось быть одной в последний миг жизни. Она вгляделась в темноту. Да, кажется, уже близок тот курган, на котором стоит каменная баба. Точно такая же, как виденная в первый день цоволгона. В память раскаленной иглой вонзилась картина: Хонгор на золотом легконогом Алтане охаживает плетью взбешенного волка…

– Ничего, ничего, – застывшими губами прошептала она. – Ничего. Уже недолго.

И, держась за сердце, готовое разорваться от горя и любви, она побежала еще шибче, обгоняя бродившие над степью стада испуганных звезд.

В это время из-за рваной тучки выплыла луна. И Эрле увидела, что заветный курган в двух шагах.

Ноги уже плохо слушались; она взобралась на курган на четвереньках и, с трудом выпрямившись, вцепилась обеими руками в покатые каменные плечи, став вровень с кумиром.