Проливной дождь, будто гребень, вычесал из волос девушки соль и пыль, и они широко разметались по мокрой траве. Ее лицо, окруженное этой темной волной, напомнило Хонгору таинственный цветок – белый лотос, который он видел только единожды в жизни, но с тех пор не мог забыть.

А еще зазвучали в ушах слова из старой сказки.

«Я буду твоею, Бембе, – сказала прекрасноликая Эрле, чудо красоты. – Я буду твоею, но не прежде, чем ты принесешь мне из неведомой страны белый лотос!

И отправился Бембе в путь. Долог, тяжек был тот путь, но его озарял свет вечной любви. Много лет минуло, и вот наконец воротился богатырь. Он принес своей возлюбленной белый лотос. Но никто не встретил его: Эрле умерла в разлуке».

– Ты жива, Эрле! – прошептал Хонгор, сам себя не слыша. – Ты жива, я нашел тебя!

Он поднял голову и увидел, что дождь кончился. Даль тонула в сизом мареве, но небеса просветлели, очистились. Только на востоке еще летали бледно-розовые мгновенные зарницы. Чистая, омытая степь сверкала вокруг Хонгора, источая забытые ароматы, которыми дышат лунные весенние ночи, словно все вокруг было покрыто не умирающей желтой травою, а тысячью цветов. Чудилось, она заговорила, запела громкими голосами обрадованных птиц; выше подняли головы ковыли…

И точно так же пело, сверкало и благоухало сердце Хонгора.


Волосы ее, высохнув, оказались совсем светлыми, выгоревшими, будто ковыль. Девушка долго, медленно причесывалась обломком гребня и заплетала косы, вяло шевеля худыми пальцами и глядя перед собою широко открытыми, но словно бы ничего не видящими глазами.

Хонгор ее не торопил. Видел, что незнакомка еще не понимает, не осознает случившегося с нею и привычные движения помогают ей прийти в себя.

Так же долго, медленно и задумчиво она пила воду. И наконец-то в глазах ее появился осмысленный блеск.

– Ну что же, тогда едем? – сказал ей Хонгор по-русски, испытывая какую-то неловкость от этого немигающего взгляда светло-серых глаз с желтоватым ободком вокруг зрачка, от чего они порою наливались мерцающей зеленью.

Она равнодушно потупилась и покорно подчинилась его рукам, подсадившим ее на луку седла. Чтобы ей было мягче, Хонгор подложил свою короткую учи[26], которую всегда брал с собою в путь. Но она словно бы и не заметила ничего, ей словно бы все равно было, где и как сидеть.


Она ничему не удивлялась. В ней даже не было отчаяния и страха. Она была словно неживая… И впервые поразила Хонгора мысль о том, что же ей пришлось пережить, что испытать, что потерять, прежде чем рухнуть без сил в урочище Дервен Худук. И от этих неразрешимых загадок его душу заволокло дымкой печали. Он твердил себе, что так много думать о женщине недостойно мужчины. Однако печаль не уходила. Но стоило девушке от тряской рыси коня чуть откинуться и прислониться спиною к его плечу, как туман грусти рассеялся, и к нему вновь вернулось прежнее счастливое спокойствие, которое охватило его, как только Эрле впервые открыла глаза.

Золотисто-рыжий Алтан шел мерно, словно журавль, пританцовывая.

Хонгор поверх русой головки, откинувшейся на его плечо, смотрел в степь. И, казалось, видел ее впервые: все эти бесконечные волны тускло-золотистой травы; все эти лощины, заполненные серебристо-серой лебедою; рыхлые песчаные бугры, поросшие степною малиною с кое-где видными темными, съежившимися ягодками. И снова ровная-ровная, будто желтый шелковый платок, степь, единственное, что любил в этой жизни Хонгор! И сейчас ему захотелось, чтобы эта чужая измученная девушка смотрела на степь с тем же восхищением, с каким смотрит он, чтобы поняла: ни море, ни река, ни горы, ни лес не могут быть краше!..

Да кто их разберет, этих русских? Вон Василий тоже твердил то и дело: «Что за приволье! Что за раздолье!» А потом увел ночью лучшего коня из табунов отца Хонгора и был таков. Бросились вдогон, но где там! Искать в степи человека, да еще если он сам хочет скрыться, все равно что будан[27] в деревянном котле варить.

Эх, Василий!.. Хонгор уж думал, давно его косточки ветры и дожди выбелили.

Надо бы поспрашивать о нем у этой девушки, но отчего-то язык словно отнялся…

Тут Хонгор заметил, что она как-то странно вздрагивает, будто в ознобе. Нет, солнце по-прежнему палит. Покосился и увидел: рубаха на ее груди потемнела, намокла от слез.

Хонгор так и замер. И вновь легла тяжесть на душу: кого же утратила она в степи или кто покинул ее там, что скрытые рыдания бьют ее тело, словно лихорадка? Чем же перемучилась она, что вот так покорно привалилась к его плечу?!

Ночью девушка без слов легла рядом с ним – на одну кошму, под один учи. Вечером она съела творожную лепешку. Слабый голод был, пожалуй, единственным чувством, что пробудилось в ней. И она лежала так неподвижно, дышала так тихо, что ночью Хонгор несколько раз приподнимался и прислушивался, а жива ли она еще?!

Эрле лежала, смежив ресницы, но один раз Хонгор вдруг увидел отражение луны в ее широко распахнутых глазах. Казалось, они полны расплавленного золота. Хонгор даже отшатнулся, и девушка медленно, словно нехотя, опустила веки. И Хонгор понял: если он сейчас распустит пояс, навалится всем телом на ее слабое тело, вопьется губами ей в грудь, задыхаясь, если истерзает ее до боли, до муки, она все равно не шелохнется, так и будет лежать недвижимо, глядя ввысь глазами, полными лунного золота…

Но нет, похоть его спала, хотя он еще не считал себя стариком и кровь его частенько ярилась так, что жене было чем хвалиться перед подругами, тайно, темно краснея и делая вид, что ее обуревает стыд. И если бы Эрле вдруг протянула свою исхудавшую, почти невесомую руку, положила ему на грудь… Если бы хоть отстранилась стыдливо, когда его горячее тело на миг придвинулось к ней!.. Нет. А такую, как сейчас, он хотел бы убаюкать на своих заботливых руках, чуть слышно шепча ей: «Ах ты, камышинка придорожная!» Такую, как сейчас, он хотел бы вечно, с утра до заката и с заката до утра, вести по степи, вдыхая медовый запах русых волос.

Хонгор вообще никогда не был жесток и суров и знал это за собою. Но вот сейчас, лежа в степи, под золотою холодною луною, рядом с этой незнакомой русской, он ощущал, как вся доброта его и рассудительность, вся жалость, снисходительность, нежность, которые он когда-либо испытывал в жизни и которые, как представлялось ему иногда, оплели и людей, встреченных им на своем веку, и животных, которых он ласкал, и степь, которую он исходил и изъездил вдоль и поперек, несчетным множеством живых теплых нитей, – все эти ощущения вдруг воротились в его сердце, переполнили его, вспыхнули подобно костру, согревая и освещая эту холодную ночь новым, неведомым прежде светом.

14. Цоволгон – значит кочевье


Шли дни. Бродили табуны по выгоревшим пастбищам. Накапливался жир в верблюжьих горбах и овечьих курдюках. Уже наступил октябрь. И золотое колесо солнца, безмятежно катившееся по небу, все чаще скрывалось в дымных, темных тучах. Но после той памятной грозы в степи воцарилось долгое бездождие. Порою налетали очень резкие и холодные, сухие ветры-шурганы. Все это предвещало скорый приход зимы. Стало быть, приближалось время перебираться на юг.

Жизнь людей в степи – это кочевье, а кочевье – это вечная погоня за кормом для скота. Весной калмык ведет свои стада на север, в Поволжье, и остается там все лето до поздней осени. К зиме степь становится суровее, на ее открытых просторах гуляют ветры. Трава за лето выгорела, и скоту нечем питаться. Надо подаваться на юг, к Манычу, Каспию, к низовьям Терека и Кумы, либо – на Черные Земли, к Дону, а лучше того – на крымский тракт, ведущий в благодатные, мягкие, теплые края. Но там шалят ногайцы: потому недостижим крымский тракт, будто Млечный Путь в небесах. Но, благодарение небесным тенгри, есть пастбища Хара-Базар, Черные Земли, которые зимой почти не покрывает снег, так что худо-бедно можно прокормить скот. У каждого улуса, объединенного пусть дальней и давней, но все же родственной связью, были там, в южном междуречье Волги и Дона, постоянные участки, куда и предстояло дойти, пока не набухли в небесах тяжелые зимние тучи, пока не вызрели в них снегопады, метели, вьюги, бураны и не обрушились на степь.

Эрле знала, что день цоволгона не за горами.

С дальних выгонов приводили под самый улус стада кочкаров и овец. Хозяйки собирали пожитки, сворачивали в трубы белые простеганные, обшитые по краям полосками мягкой кожи калмыцкие ковры – ширдыки. Укладывали всякую женскую мелочь в мягкие торбы, одежду увязывали в узлы, собирали всякую мелочь, чтоб ничто не затерялось. Анзан два дня проискала свой чимкюр – маленькие медные щипчики, украшенные красивой насечкой, для удаления волос с лица и тела – и причитала, что без чимкюра станет мохнатой, будто шелудивая овца, будто русская баба…

Эрле помалкивала, скрывая злорадство: на щеке у Анзан была довольно большая темная родинка, которая, конечно, украшала эту румяную, тугую щеку, но только не тогда, когда из родинки торчали жесткие и черные длинные волоски.

Чимкюр отыскался неожиданно, когда Анзан уже всему улусу поведала, что не иначе как Эрле, шулма проклятущая, его припрятала, и самое малое, что она за это заслуживает, как и за все-все прочие обиды, нанесенные Анзан, быть зарытой в землю по самую шею на пути, где потом прогонят табун необъезженных лошадей. Ну а затем, сразу после смерти, – в студеном озере вместе со всеми прелюбодеями. Они с закатом солнца на ночь там замерзают, а на восходе шулмусы[28] извлекают их, отрывая промерзшие части тела, но потом, когда все волшебным образом срастается, погружают в озеро вновь.

Наверняка Анзан думала, что и Хонгору там самое место. Но никогда об этом не говорила вслух, опасаясь накликать на мужа беду. Однако Эрле не понимала, на что уж так жаловаться Анзан. Хонгор мягок и заботлив, он берет жену каждую ночь! Но беда была в том, что Анзан хорошо знала мужа, чуяла: присутствие Эрле заставляет его днем ходить как в воду опущенному, а ночами пьянит его кровь, и, держа в объятиях жену, он думает лишь об Эрле.