А страха не было. Не было. Только дрожь неуемного возбуждения, которое она силилась утолить неловкими, неумелыми движениями, пытаясь подладиться к движениям Вольного.

И вдруг холодно ей сделалось, и Лиза осознала, что свободна, что может перевести дыхание, а холодно оттого, что она простерта на сырой земле, и Вольной больше не обжигает ее своим телом, а стоит рядом на коленях. Он трясущимися руками оправлял на себе одежду, и на лице его Лиза прочла не то радость, не то удивление, не то страх.

– Что ж ты врала? Зачем врала… глупая? – Голос его дрогнул, и Лизины глаза заплыли слезами, потому что от нежности, прозвучавшей в его словах, ей стало еще больнее, чем от того, что пришлось испытать по его воле.

– Ох, ты… Зачем, ну зачем? Я бы первым не тронул тебя, ни за что! – прошептал Вольной, как будто в забытьи. Но тут же встрепенулся. – Я никому не скажу. Ей-богу! И ты молчи.

Лиза и молчала, все так же лежа на сырой земле, – распластанная, без сил… с тоскою прислушиваясь к своему телу.

Вольной вскочил, подхватил Лизу под мышки, поднял, поставил.

– Иди сюда. Тут мочажина, гляди.

Он подтолкнул ее за гигантский выворотень, и Лиза, чуть не упав, замерла возле крохотного озерка-лужицы с тонюсеньким ручейком, сочащимся из нее.

«Зачем мне?» – хотела спросить она, растерянно оглянувшись, но Вольного уже не было рядом. А потом, опустив глаза на испачканные кровью ноги, она поняла, зачем он привел ее сюда, и медленно поникла на колени, тупо уставившись в черное зеркало воды и видя там бледное пятно своего лица.

«Все, – глухо стукнуло в голове. – Все. Теперь все!..»

Она зачерпнула ладонью воды, глотнула. Заломило зубы.

«С одним венчана, да с другим полежала!» – так, кажется, говорится, да? А что, Алексей… он сделал бы с нею то же? Слился бы с нею телом своим, ворвался плотью в ее плоть, оставив после себя боль, и стыд, и тайное желание еще раз испытать это?

И, опираясь о сырую землю, она принялась трясущейся рукою зачерпывать воду и плескать себе на ноги.


Когда Лиза наконец-то вышла из лесу, Леонтий сидел в сторонке, обхватив колени. Завидев Лизу, рванулся, но тут же обмяк, осел, наткнувшись на взгляд Вольного, и только переводил глаза с него на Лизу. Умоляющие, жалкие глаза.

– Ничего я ей не сделал, – зло буркнул Вольной, отвечая на эту невысказанную мольбу. – Не трогал я ее. Так, Лиза?

Она молча кивнула.

Леонтий смотрел недоверчиво, но глаза ее сделались спокойны; и вот на его лицо медленно, медленно взошла робкая улыбка.

«Он поверил, потому что хочет поверить, – мелькнуло в голове Лизы. – Ему так лучше, легче – вот и верит, хотя поверить невозможно!»

Впрочем, сейчас это было неважно. Гораздо больше ее заботило, не увидит ли кто, что рубаха еще сырая и липнет под юбкою к ногам.

Вольной приблизился к ней. В глаза не глядел.

– Не гневайся, слышь?

Лиза покачала головою.

– Может, останешься при мне? – Нет, – шевельнула губами.

– С ним пойдешь?

Она опустила голову.

– Ладно. – Вольной резко отошел, потом вдруг вернулся, схватил ее руку и что-то вложил в ладонь, стиснув пальцы.

– Не гневайся!.. Прощай.

И прянул в лес так же бесшумно, как давеча у болотины. Ни одна ветка не дрогнула, ни травинка не шелестнула.

Воистину леший!

Лиза разжала пальцы. На ладони лежало измайловское кольцо.

11. Засека


А что ж Алексей? Что ж этот баловень фортуны, внезапно низвергнутый из объятий сей капризницы на землю… вернее сказать, в бушующую реку, а с вершин благодушия – в пучину жесточайшей тоски? Что с ним сталось?

Мы простились с Алексеем, когда он безотчетно плыл к берегу, уже не ощущая ни ледяных объятий Волги, ни усталости, ни страха; и если бы не понукания, не грубые окрики верного Бутурлина, давно сдался бы стихии.

Боль разрывала душу, но мысли словно бы смерзлись в тяжелый ком. Алексей даже не сознавал, когда его ноги заскребли дно, когда им с Николкою удалось встать и, шатаясь, чуть не падая, побрести к берегу, где оба, вконец измученные, рухнули на песок и долго, долго лежали так, пытаясь обрести силу в измученных телах и покой в измученных душах.

Внезапно Алексей ощутил, что под его щекою стылый, сырой песок сделался горяч, а на губах стало солоно. Острая боль с левой стороны лица вернула его к жизни. Он поднял голову, и Николка, расслышав это движение, тоже привстал.

– О, да ты ранен! – Бутурлин выхватил из кармана мундира мокрый, слипшийся платок и приложил его к облепленной песком щеке Алексея, по которой сочилась кровь. – Как же тебя угораздило? А, верно, краем лодки. Ну да ничего, до свадьбы заживет!..

И осекся бедный Бутурлин, зажав себе рот рукою, так и сел, с ужасом воззрившись на окаменелое лицо Алексея.

– Алешка, друг! – простонал он наконец. – Прости, брат!

– Ты у меня прощения просишь? – не своим, мертвым голосом проговорил Алексей. – Ты – у меня? И говоришь – друг? Брат? Мне говоришь – убийце?

– Что ты? Что ты? Окстись! – замахал на него Николка. – Зачем себя так-то?!

– А как? Как же еще? Отдаешь ли ты себе отчет, Николка, что на совести моей – два убийства, нынче вечером свершенных: не рукою моею непосредственно, но все ж мною. Мною! Так же безжалостно, как если бы я этих двух несчастных топором зарубил или удавку на них накинул собственноручно. Так, Николка? Так! Я и тебя опасности смертельной подверг.

– Нет! – горячо выкрикнул Николка. – Меня никто не принуждал! Если ты виновен, то и я виновен с тобою вместе, ибо если ты убийца, то я – пособник тебе, а стало быть, не мне тебя судить.

Судорога прошла по окровавленному лицу Алексея, стиснула горло, так что он не смог сказать ни слова в ответ, а только сжал руку товарища и, опираясь на нее, тяжело поднялся.

– Куда мы теперь? – c тревогою спросил Николка.

– Ты в казармы, – поразмыслив, проговорил Алексей. – А я пока что к себе, на Панскую.

– Правильно, Алешка! – сразу повеселев, воскликнул Бутурлин. – Как будто ничего и не было. Ты теперь, получается, свободен!

– Свободен? – не сразу отозвался Алексей. – Это ты называешь – свободен?

И, крепче прижав к щеке мокрый ком платка, ибо кровотечение не унималось, он побрел к обрыву, где на светлом лунном небе темнели очертания Коромысловой башни.


Дядька его, меланхоличный Никита, был немало озадачен, повстречав барина едва ли через три часа после того, как отправился тот якобы в Измайлово, к батюшке, да еще заявившегося мокрым до нитки, измученным и окровавленным.

Алексей, еле шевеля губами, отоврался каким-то нападением, какой-то дракою, не больно-то заботясь о правдоподобии. И пока донельзя обрадованный Никита ставил божьему человеку Алексею свечку за спасение барского чада, молодой Измайлов кое-как содрал с себя мокрую, грязную одежду и повалился на постель. Были мгновения, когда он, пробуждаясь от беспамятства, ощущал, что не сможет выдержать пыток совести… Однако, по всему видать, природа оказалась к нему благосклоннее, нежели он того заслуживал: рана его постепенно разгорелась с такою яростью, что отвлекла Алексея от терзаний душевных и заставила его всецело обратиться к физическим.

Ему пришлось найти в себе силы встать, добудиться Никиту и велеть немедля бежать за доктором. Право, Алексей предпочел бы мгновенную смерть угрызениям совести, но боль терпеть он не желал.

Явился старый полковой лекарь, с рукою столь же умелою, твердою, сколь и легкою. Не вдаваясь в расспросы, он велел молодому князю осушить изрядную чару водки и, выждав минут с десяток, когда тот лишился всяческих чувств, обмыл его окровавленное лицо, очистил рану, а потом зашил ее мелкими, едва различимыми стежками, с ловкостью, проворством и умением, сделавшими бы честь любой белошвейке. Лекарь не ушел до тех пор, пока не втемяшил Никите все правила ухода за Алексеевою раною, которая, не являясь опасною, могла в случае воспаления шва изуродовать пригожее лицо молодого человека. Никита ни умом, ни памятливостью от роду не блистал, а потому доктору под конец пришлось прибегнуть к первоначальному значению слова «втемяшить «, то есть в темя вбить, и эти крайние меры в сочетании со страхом перед господским гневом дали благой результат: Никита вполне удовлетворительно повторил порядок ухода за раненым и побожился, что от ранжиру сего не отступит ни под каким видом. После этого лекарь отправился восвояси досыпать, оставив Никиту клевать носом у изголовья господина своего.

Алексей очнулся от своего сна-обморока лишь через сутки после операции и, бросив всего один взгляд в зеркало на пылающий рубец, велел закладывать коляску и вести себя в Починковское имение.


Нижний, со всеми его воспоминаниями, сделался невыносим. Алексею даже Бутурлина не хотелось видеть. Так раскаявшемуся преступнику мучительно новое напоминание о деле рук своих.

Он был молод, здрав телесно, и не рана его теперь терзала, но осознание содеянного.

К чести Алексея следует сказать, что история собственного происхождения потрясла его куда меньше, нежели то, что случилось с Лисонькою и Неонилою Федоровной. Когда он трясся в возке и потом, позже, когда уже прибыл под своды своего нового починковского дома, где еще витал запах свежеструганного дерева, беленькое личико Лисоньки снова и снова вставало пред ним, с этими ее влажно смеющимися глазами, и Алексей, стискивая зубы, чтобы сдержать слезы, понял наконец-то, почему такой покой, такая радость охватывали его при взгляде этих глаз. Они напоминали ему бесконечно милые, любящие глаза княгини Марьи Павловны, оттого и мнились столь родными и близкими!

Теперь он не понимал, как мог вожделеть ее. Теперь она пробуждала в нем только безграничную нежность, желание защитить, оберечь…

«Сестра. Сестра. Она была мне сестра!» Он вспоминал ее худенькие плечики, согбенные над шитьем, лукавую улыбку и слезинку, быстро бегущую по прозрачно-розовой щеке.