Пачини пожал плечами:

– Ты не сможешь этого сделать.

– А если смогу?

– Хорошо. Как только ты провалишь «Норму», мы вернемся к этому разговору, – сказал Пачини насмешливо.

– А я ее провалю! – задорно пообещала Юлия.

Пачини снова пожал плечами…

Санкт-Петербург, 1827–1832 годы

В жизни иных людей каждый день что-то меняется, а иные просыпаются в том же настроении, в коем ложатся спать, и так – из вечера в утро, из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год. Постоянным припевом жизни графа Николая Самойлова было: «Да пропади все пропадом! Ну почему я такой несчастный?!»

Право, кабы некто всеведущий был обречен подслушивать его стенания, уже не выдержал бы – сбежал от такого ужасного уныния!

С женой-изменницей он был разведен, и приятели графа разделились на два лагеря. Одни считали его дураком, упускающим свое счастье, и советовали примириться с Юлией Павловной, которая, по слухам, вела жизнь бурную, но все же узами брака себя ни с кем не связала. Другие же советовали ему ежедневно ставить свечки Николаю Чудотворцу, который избавил его от жизни с этой блудницей, прыгающей из одной постели в другую, даже не пытаясь связывать себя узами брака.

Не прочь примирить Николая с бывшей супругой был, например, друг Сашка Пушкин, который считал Юлию воплощением красоты и гармонии, и даже ее метания по мужчинам, даже ужасная кончина их общего знакомого, бедного Сен-При, в этом его не разубедила. Пушкин полагал, что его слова о «беззаконной комете в кругу расчисленном светил», пусть не о Юлии им сказанные, как нельзя лучше к ней пристали, самые что ни на есть для нее точные, ибо существуют женщины, красота которых – так же, скажем, как красота природы и ее явлений! – необорима и является всеобщим достоянием. Нелепо же ревновать луну, которая всем освещает путь, или солнце, которое всех согревает. Ну, заодно оно и обжигает, но ведь никому не приходит в голову его проклинать, верно?

Александр Сергеевич был настолько убежден в исключительности Юлии Павловны как явления природы, что всегда заступался за нее, когда начинались сплетни. Он восторженно цитировал письмо сестры своей, Ольги Сергеевны Павлищевой: «Проезжала ли через Варшаву графиня Самойлова? Вытворяла ли она свои фокусы, то есть уселась ли на облучке вместе с кучером, с трубкой во рту и в мужской шляпе на своей завитой и растрепанной голове? Она презабавная и, я думаю, немного не в себе», – и уверял, что умение ни в грош не ставить общественное мнение есть признак великой и необыкновенной личности.

А когда Юлия ненадолго приехала в Санкт-Петербург по делам бабкиного наследства (после смерти Екатерины Васильевны Литты-Скавронской) и завела стремительный и бурный, как извержение вулкана, роман с французским послом в России, Пьером-Луи-Огюстом Ферроном, графом де ла Ферроне, после чего граф совершенно забросил министерскую деятельность и знай гонялся за этой «беззаконной кометой», которой, как выяснилось, он совершенно не был нужен, которая просто желала разнообразить скучные бумажные хлопоты с помощью нового любовника, – Пушкин чуть ли не единственный не осуждал Юлию и сочувствовал графу Ферроне. Прочие судили беспутную Юлию и потерявшего голову посланника очень строго.

Вообще похождения графини Самойловой обсуждались чуть ли не с большим интересом, чем новые произведения знаменитого и всеми любимого поэта! Однажды, будучи в гостях у Завадовских и, как обычно, расточая комплименты Прекрасной Елене – графине Елене Михайловне, – Пушкин сложил экспромт и вписал его в альбом хозяйке:

Всё в ней гармония, всё диво,

Всё выше мира и страстей;

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своей;

Она кругом себя взирает:

Ей нет соперниц, нет подруг;

Красавиц наших бледный круг

В ее сиянье исчезает.

Куда бы ты не поспешал,

Хоть на любовное свиданье,

Какое б в сердце не питал

Ты сокровенное мечтанье, —

Но встретясь с ней, смущенный, ты

Вдруг остановишься невольно,

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты.

Конечно, графиня Завадовская показывала свой альбом всем и каждому, горда была безмерно, не сомневаясь, что стихотворение именно ей посвящено, однако в том-то и дело, что никакого имени там не значилось, стояло название стихотворения «Красавица», вот и все. Однако вскоре Сашка-охальник, за что-то за Завадовскую обидясь, в своем кружку уверял, что не одна-де она в мире красавица, что его, Сашкина, Пушкина стало быть, жена (он называл ее женка) Натали куда красивей Прекрасной Елены, так что, запросто может быть, он именно о ней думал, когда сей экспромт писал… А ведь есть-де еще на свете графиня Юлия Самойлова, прекрасная, как полуденное солнце Италии!

Граф Николай Александрович, при котором сия сцена и сей разговор происходили, только хмыкнул: не может быть, чтобы о Юлии стихотворение! Это Юлия-то покоится стыдливо? Это в ней-то все выше страстей? Да она ведь сплошная бесстыдная страсть! Одно правда: нет у нее подруг. Она любила только мужчин, подруг при себе не держала, а женщины, само собой, ее на дух не выносили.

Однако, к изумлению графа Николая, в самом ближайшем его окружении сыскалась-таки особа женского пола, которая то и дело Юлию нахваливала, приписывая ей достоинства и вовсе не существующие. Самое удивительное, что особой сей была матушка Николая, графиня Екатерина Сергеевна Самойлова.

Похвалы ее, впрочем, объяснялись легко и просто: Николай не переставал играть, причем исключительно проигрывать, и выплачивать его проигрыши матушке изрядно надоело. Состояние Самойловых со временем поистощилось, а состояние бывшей невестки, которая недавно вот только что получила наследство после бабушки, чудилось воистину неисчерпаемым. Теперь Графская Славянка, которая некогда была приданым Юлии, потом на время перешла к Николаю, потом, после развода Самойловых, снова принадлежала Юлии Павловне.

Ходили слухи, что перестройку имения она поручила брату одного из самых знаменитых своих любовников – архитектору Александру Брюллову – и деньжищ туда вбухивается несчитано. Никакого воображения не хватает, чтобы представить, что из всех этих деньжищ может получиться!

Матушка Екатерина Сергеевна знай заводила беседы о том, какой это райский уголок и как было бы чудесно там вновь очутиться. Однако Николай слишком хорошо помнил яростную дуэль, случившуюся неподалеку от Славянки. Он был не из тех, кто с охотой воскрешает унизительные или печальные воспоминания.

Хотя было одно воспоминание, которое воскресало в его душе само собой и никак не давало ему покоя. Однако связано оно было отнюдь не с бывшей женой!

…Слух распустил первейший петербургский сплетник и здешний почт-директор Константин Яковлевич Булгаков, который везде, где ни бывал, цитировал письмо своего брата, первейшего московского сплетника и тамошнего почт-директора Александра Яковлевича, Булгакова тож:

«Слышал ли ты, что горцы сделали набег на всех ехавших от теплых вод на кислые? Тут попалась и М.И. Корсакова, которая была ограблена до рубашки, а какого-то полковника убили. У Корсаковой ни минуты без авантюров!»

Затем Константин Яковлевич, пользуясь своими полномочиями совать нос во всякую корреспонденцию, узнал: Корсакову не только ограбили, но похитили у нее дочь и всех слуг! Людей на Кавказе похищали часто, этому никто не удивился, только пожалели бедную Алину, ибо на Кавказ Марья Ивановна Римская-Корсакова отправилась именно с ней: по слухам, Алина все страдала множеством хворей с той поры, как граф Самойлов предпочел ей Юлию Пален.

Легко вообразить, что после сего известия сделалось с Николаем Александровичем! Он уже начал было проситься в отставку, чтобы ехать выручать свою непозабытую любовь, как из Москвы вернулся Сашка Пушкин и привез следующие новости: Алина хоть и уверяла всех направо и налево, будто с ума сходит по Самойлову, однако очень даже поощряла всякого, кто за ней непрочь приволокнуться, и позволяла им всевозможные вольности. В числе «приволокнувшихся» был и сам Александр Сергеевич, по такому случаю разразившийся следующей льстивой поэзою:

У ночи много звезд прелестных,

Красавиц много на Москве.

Но ярче всех подруг небесных

Луна в воздушной синеве.

Но та, которую не смею

Тревожить лирою моею,

Как величавая луна

Средь жен и дев блестит одна.

С какою гордостью небесной

Земли касается она!

Как негой грудь ее полна!

Как томен взор ее чудесной!..

Но полно, полно; перестань:

Ты заплатил безумству дань.

– И какому же безумству ты заплатил дань? – взревел было Николай Самойлов, в чьем сердце вдруг ожили все демоны ревности, но Пушкин только плечами пожал:

– Безумству за всякой прозрачной юбкой бегать и под всякий подол, с намерением поднятый, заглядывать. Остынь! Алинушка твоя о тебе и думать давно позабыла и ко всякому добра. А на Кавказ они с матерю поехали вовсе не сердечные горести лечить, а брюхо врачевать, в коем сделалось несварение от непомерности скушанного. Алинушка зело раздобрела, сердечные горести аппетита у ней не отняли! Так что угомонись и судьбу свою не ломай, что было, то прошло, а что прошло, то миновало и быльем поросло.

Беспутный и шалый Пушкин порой казался таким благоразумным, что просто оторопь брала. Николай удивился – но приятеля послушался, тем паче что от московского Булгакова вскоре явилось опровержение пугающих слухов: