Нередко Эммануил думал, разглядывая себя в зеркало:

«Существовал ли когда-нибудь человек, который свою жизнь, судьбу, военную карьеру, доброе имя свое и своей семьи бросил бы под хвост бродячему псу, испытывая при этом великое наслаждение и благословляя небеса, которые его привели к такой участи?

В это трудно поверить, а между тем такой человек существовал и по-прежнему существует. Вот он, стоит передо мной. Это его исхудалое, постаревшее лицо вижу я. Его виски, которые – в двадцать-то два года! – уже засеребрились сединой. Его запавшие, окруженные тенями глаза. Это его мрачный, безрадостный взор встречаю я.

Что происходит? Где я? Что со мной?..»

Порой приходила Сен-При на память сцена, когда он, после первой ночи с неведомой обольстительницей, проснулся в телеге, полной соломы, услышал заливистый храп – и решил было с перепугу, что ночная красавица перевоплотилась в ужасное чудище. Тогда храпел крестьянин, и Сен-При посмеялся над своим страхом. А между тем страх был пророческим, теперь он это понял! И Юлия в самом деле в чудище перевоплотилась.

Хотя нет, она всегда этим чудищем была… Но лишь теперь он это осознал и понял.

Такие мысли начали терзать Сен-При в Риме, он привез их во Флоренцию… зачем?

Затем, что нужно прекратить все это. Нужно уехать. Нужно развязаться с Юлией. Если он вернется в Петербург, может быть, еще удастся сложить и как-то склеить свою разбитую жизнь. Чахотка… Да лучше умереть от чахотки в России, чем влачить в Италии это существование комнатной собачонки, которая только и ждет подачки от хозяйки!

А хозяйка уйдет – и позабудет накормить бедную левретку…

Сен-При набросил шлафрок и пошел в спальню Юлии. Жаль, что ее нет! У него достало бы сил сейчас бросить ей в лицо, что он уходит, что все кончено!

Но стоило ему увидеть постель Юлии, пахнущую ее телом, нет, пахнущую вечерним слиянием двух тел, – как силы оставили его, и он упал в эту постель, накрылся с головой, зарылся в подушки, жадно упиваясь восхитительным ароматом исчезающего… или уже исчезнувшего? – счастья.

Где она? Почему охладела? Неужели Сен-При больше не нужен ей?

Эммануил с ужасом чувствовал, что любовь, которая только что казалась умершей, воскресает. Если бы Юлия стала прежней…

Если бы Юлия стала прежней! Если бы она вернулась!

Кто-то вошел в дверь и остановился на пороге.

Сен-При рванулся было из душистых покрывал, но услышал смешок Симонетты – и замер.

– Ну пусти, – бормотала горничная. – Ну пус-сти, Микеле!

Микеле не пускал, и судя по звукам, которые доносились до Сен-При, яростно целовал горничную, а она постанывала от удовольствия.

Итак, субретка госпожи и лакей ее любовника – тоже любовники. Совершенно водевильная ситуация!

Сен-При едва сдержал смешок.

– Пойдем туда, в постель, ну, Симонетта! – бормотал Микеле.

– Это постель госпожи! – противилась горничная. – А если она узнает?!

– Как?! – засмеялся Микеле. – Как узнает? Она уехала! Мы можем столько раз поваляться на этих перинах, сколько захотим. А потом поменяешь простыни, да и все. Ну давай, Симонетта, ложись!

Но субретка противилась и норовила переменить тему разговора:

– Кстати, ты сказал синьору Эммануэле, что синьора Джулия уехала на неделю?

– Еще нет, синьор не звал меня. Ну, давай…

– А-а! – закричала Симонетта, увидев Сен-При, который выбирался из постели.

Он посмотрел на ее перепуганное личико, перевел взгляд на лакея, который стоял с разинутым ртом, и расхохотался.

Нет, и правда – водевиль, ну сущий водевиль!

– И куда уехала синьора Джулия? – сквозь смех еле выговорил Эммануил.

– В Неаполь, – пробормотала Симонетта. – Кажется… а потом и в Помпеи.

– В Помпеи! – закатывался хохотом Сен-При. – В Помпеи! А почему… А почему ничего не сказала мне?

– Я точно не знаю, – голос Симонетты дрожал, – кажется, она не хотела огорчать синьора.

– Не хотела огорчать, – задыхаясь, повторил Сен-При, – не хотела!

Вдруг он замер, уставившись в дверь. Только что там никого не было, кроме Микеле, испуганно привалившегося к притолоке, словно внезапное явление синьора Эммануэле лишило его всяких сил, а теперь Сен-При отчетливо видел женскую фигуру в римском национальном костюме, с головой, прикрытой черной кружевной шалью. В руках незнакомка держала увядшие розы.

Хотя почему он называет ее незнакомкой? Сен-При ее отлично знал! Это Аделаида Демулен. Значит, он видел пророческие сны… Вот она и пришла за ним. Куда поведет? К мрачным колоннам, за которыми сгущается адский мрак? Или на дно реки?

Не пойти с Аделаидой он не может. Не может! Но он сам решит, каким путем идти.

Сен-При наконец-то выбрался из кровати – Симонетта и Микеле отшатнулись, с ужасом глядя на его хохочущий рот и полные слез глаза, – заглянул на минуту к себе в комнату, надел брюки, сунул ноги в сапоги, прихватил еще одну вещь, без которой самому выбрать свой путь было бы невозможно, и поспешил за Аделаидой, которая уже выходила из дома.

– Синьор Эммануэле, постойте! – донесся издалека жалобный женский крик, но Сен-При не оглянулся – он уже забыл о доме, из которого ушел, о людях, которых оставил.

Аделаида неторопливо двигалась к окраине Флоренции, которая не зря называлась городом цветов. Флоренция была просто залита цветами – ими торговали на каждом шагу; даже на огромных мраморных скамьях, тянущихся вдоль стен палаццо Строцци, разложены были тысячи цветов, и Сен-При взял одну белую розу.

Цветочница улыбнулась было его улыбке, потом всхлипнула, посмотрев в его залитые слезами глаза, потом испуганно перекрестилась, глядя на тот предмет, который он держал в руке (в одной роза, в другой – та вещь), начала озираться, явно готовая созвать людей, и Сен-При понял, что надо спешить.

Аделаида уже исчезла куда-то, наверное, все же спустилась к реке, но Сен-При не хотел туда идти. Придется искать среди камней голову Юлии, привязывать на шею… Это долго, к тому же Юлия уехала в Неаполь, нет, в Помпеи, и пепел Везувия заметет ее след…

Она уехала в Помпеи и там поет сейчас ту самую арию другому, и этот другой трепещет от звуков ее голоса и ее взгляда, как трепетал Сен-При…

Он больше не мог идти, больше не мог терпеть свои мучения!

Свернул в первый попавшийся проулок и привалился к стене какого-то дома. Тощая бродячая шавка прянула от него, поджав хвост. Сен-При стало жалко ее – ведь он сейчас и сам был бродячая шавка! – он начал было подзывать собачонку, но та не пошла, а начала на него лаять.

– Молчи! – погрозил Сен-При пистолетом. – Людей созовешь!

Собака лаять перестала, но завыла, да так жалобно, что Сен-При непременно заплакал бы, когда бы глаза его уже не были полны слез.

Все расплывалось перед ним. Впрочем, он знал, что и так не промахнется. Цель была близка…

Негромко пропел, вернее, прохрипел:

О, как безрассудна, о, как беспощадна любовь…

Подсуден ли тот, кто под властью ее совершит преступленье?

Потом погладил себя по груди, нащупывая место, где бешено колотилось сердце, приставил туда пистолет и спустил курок.

Лепестки белой розы стали алыми.

Жизнь покинула Эммануила Сен-При мгновенно… Смятенная душа, стеная и раскаиваясь, понеслась вслед за Аделиной Демулен к мрачным колоннам, за которыми клубился адский мрак и ядовитый запах серы отравлял все вокруг. А собака, сначала прянувшая в сторону от выстрела, вскоре осмелела, бочком-бочком приблизилась к неподвижному телу и начала лизать кровь, которая окропила землю вокруг.

Флоренция, Помпеи, 1827 год

Брюллов тосковал во Флоренции. Слишком спокойным казался ему этот город после Рима – величественного, строгого и пугающего. Когда Брюллов бродил по «вечному городу», он невольно затаивал дыхание с тем священным ужасом, который овладевает человеком, очутившимся лицом к лицу с внезапно восставшими перед ним тенями прошлого. Ему чудилось, будто из каждой песчинки римской почвы восстает такая тень, и всюду, со всех сторон окружали его эти тени, и не было ему от них покоя; на каждом шагу смотрел он в мертвые очи, готовые прочесть вслух повесть минувшего, омрачить настоящее и напророчить безрадостное грядущее.

Ему нравилось это состояние общности со временем. Именно оно было залогом успеха всякой картины на историческую тему, а именно о такой картине он начал мечтать с тех пор, как услышал оперу Пачини «Последний день Помпеи».

Музыка была прекрасна, но больше всего тронул Брюллова сюжет. История любви, клеветы, ревности была так же стара и банальна, как история всякой жизни и всякой смерти, однако то, что эта история осталась погребенной под пеплом Везувия – ведь никому неведомо, спаслись ли Октавия и ее муж после того, как на глазах у них погиб злополучный Аппий, – придавало ей особенный трагизм и трогательность. Умница Пачини, как хорошо, что он выбрал этот простой, жизненный и задушевный сюжет, а не сбился на упоение величественностью трагедии, избавил своих зрителей и слушателей от неизбежного воспевания мести богов за грехи жителей Помпеи. Довольно, что все виды искусства бессчетное число раз пережевывали возмездие небес жителям Содома и Гоморры!

Слушая эту прекрасную музыку – особенно ария Октавии о безнадежной любви показалась ему трогательна. Ведь, судя по ней, жена Саллюстия могла быть влюблена в Аппия, но отвергла его из чувства долга, из верности мужу! – Брюллов ощутил почти неистовое желание запечатлеть эту музыку на полотне.