В Санкт-Петербурге с нетерпением ждут открытия Центральной электростанции. Теперь, глядишь, и у меня дома керосинки и свечи окончательно уйдут в прошлое, а то игрушечные электростанции работают уж очень с перебоями.

Приемы, светская хроника влиятельных европейских семей — это я привычно пролистываю — не моего полета птицы.

Прислушиваюсь к раскатистому татищевскому смеху, и понимаю, что придется еще немного поскучать.

Провинциальные газеты — такие милые и наивные… Все неуловимо схожи друг с другом и напоминают Саратовский Листок, который связывал меня с внешним миром в девяносто третьем.

Вологодские губернские ведомости от 23 октября затесались. Тут отмечено назначение на пост городского головы коллежского асессора Андрея Носкова по протекции Министра внутренних дел. И интересно так отмечено — столбиком из крестиков и галочек. «Восхитительный идиот».

Успеваю ухмыльнуться, прежде чем понимаю, что именно вижу, и когда это читаю.

Воздух вдруг стал густым-густым киселем, а мир вокруг совершенно хрустальным — стоит пошевелиться и рассыплется. Все рассыплется. Я даже закашлялась от нехватки воздуха, в глазах потемнело и пришлось хвататься за стол и жадно дышать ртом. А перед глазами широкая сильная ладонь, в которой перо словно утонуло, аккуратно выводит этот орнамент. Сверху вниз, слева направо. И еще язвительно хмыкает при этом, раз этакие комплименты выдает.

Нужно ущипнуть себя — и я чуть надрываю кожу ногтями — значит, не сон. Может быть просто бред: такое давно уже и не снилось, Тюхтяев редко заглядывал в мои грезы после того, как в постели с камышами обосновался Федя. А сейчас вот накатило калейдоскопом воспоминаний — язвительные комментарии чуть хриплым голосом, сухие горячие губы на шее, эти теплые глаза, способные прожигать до пяток, жесткая, словно сухая губка, борода, ловкие и умелые руки на разных частях моего тела, замерзшие щеки тем вечером. Погост на Большеохтинском кладбище. И самая большая идиотка в Империи — я, поверившая в его смерть.

23 октября 1897 года. Триста пятьдесят четыре дня ада. Триста пятьдесят четыре чертовых дня лжи.

Пытаюсь вздохнуть — а на лице словно мокрая тряпка, кислорода совершенно не хватает, и я глотаю воздух ртом, словно рыба, выброшенная на берег. Не может это все происходить на самом деле. Сон, наивный и страшный в своей беспощадной жестокости. Тюхтяев мертв, я по недоразумению Господнему жива, и это просто чья-то шутка.

Я же подсунула раз Феде свой опыт шифрования, и он не только не разгадал, но с недоумением уставился на тайнопись. А ведь не самый последний в ведомстве чин, значит владел этим секретом только один человек, который слишком активную переписку завел с того света.

И если еще можно допустить существование другого эксперта в этом шифре, то вряд ли у него будет то же язвительное остроумие. Или я просто схожу с ума. Несколько раз провела ладонью по газете, надеясь смахнуть наваждение, но буквы были весьма себе четкими. Потерла мокрым пальцем — чернила. Темно-синие.

Перерыла все остальные газеты — больше никаких особых тайных пометок нет. Но теми же чернилами отмечены некоторые статьи, подчеркнуты фамилии — так я уверена была, что это граф работает. На автомате взяла его перо, обмакнула в чернила — темно-фиолетовые. Не синие, как тут. И в моей подарочной ручке — тоже другие. И на прочих заметках — сплошь засилье всех оттенков чернослива.

В курительной комнате послышался шум, так что пришлось быстро прятать газету под подвязки чулка, натягивать на лицо маску приветливости, прятать трясущиеся руки, менять тему разговора и импровизировать.

— О, Ксения Александровна! — ворвался конъячно-сигарный вихрь. — Позвольте представить Вашей Светлости вдову моего сына, графиню Татищеву, Алексей Александрович.

Раскрасневшийся огромный человек с бородой-лопатой, в котором безошибочно угадывалось сходство с покойным Императором, подавлял и роскошную обстановку, и хозяина. Я на автопилоте сделала глубокий реверанс и выдавила улыбку. Если сконцентрироваться на каждом отдельном действии, то можно и от катастрофы отвлечься. Улыбайся так, чтобы он знал: ты родилась для этой встречи и всю жизнь просыпалась только чтобы он еще раз оценил размер груди под платьем.

— Хороша! — уронил самый сухопутный адмирал, бросил долгий раздевающий взгляд и ушел. Граф отправился провожать, я засеменила следом.

В любой другой день это был бы выдающийся повод, Небом посланный шанс. Пусть с госпожой Скобелевой я не потягаюсь, но нашла бы чем его заинтересовать. Да мехом наизнанку бы вывернулась, но заинтересовала бы. Опять же, она не так чтобы очень долго проживет — я историю этой семьи давно знаю, спасибо господину Акунину — заинтересовал в свое время. А князь же будет командовать провальной японской операцией, и ежели вывести такого из игры — все переиграется, да и вполне возможно, что к лучшему.

Ну что им стоило войти на несколько минут раньше, до знакомства с прессой? А теперь я только об одном и могу думать.

— Ты хотела о чем-то поговорить? — спросил граф после отъезда высокородного посетителя.

Поначалу наблюдала за ним из-под полуопущенных ресниц, а теперь вот дыхание выровняла, можно и голос подать. Я же полюбила тебя, папуля, доверяла как никому здесь, а ты так со мной. Если эта заметка от того самого автора, то ты мне врешь с самого взрыва, год почти. Видишь мою боль и продолжаешь лгать.

— Я посоветоваться с Вами хочу. — начала новую наскоро спланированную игру. Пусть ты, родственничек, и профессионал в интригах, в этот раз я тебя за ушко да на солнышко выведу. Дипломатические игры тогда простила, но сейчас не отступлю. — Скоро годовщина… Думаю, стоит заказать хороший памятник Михаилу Борисовичу. Как полагаете, это уместно?

Огорчился.

— Ксения, ты же понимаешь, что это неприлично. У него семья есть, как сестра решит, так и сделают. Если так хочешь, сможем съездить завтра на Охту.

И так каждый раз, стоит лишь завести речь о покойнике. Юлит, изворачивается и отгораживается могилой.

— Конечно. Спасибо. — Я кротко посмотрела снизу вверх сквозь две крупных крокодильих слезы.

11

Вечером я ушла в себя, пытаясь собрать в одну кучу всю имеющуюся информацию. Где же я ошиблась? Когда поверила, что он мертв?

Те дни всегда воспринимались как месиво обрывочных кусков времени, без звуковой дорожки. Белым шумом укрытый калейдоскоп лиц, назойливый уход, переезды — сначала с курдонера в госпиталь, потом обратно в усадьбу, уже со скандалом — граф не захотел сдавать меня в приют для скорбных умом.

Так что же было? Если отвлечься от горя и боли, какие у меня остаются факты?

Вот мы с Тюхтяевым с упоением целуемся на диванчике кареты. Все прекрасно, да хоть третья мировая война начнется — я не обращу внимание. Экипаж замирает, раздается деликатный стук в крышу — это кучер напоминает, что остановка конечная, поезд дальше не идет. Но нам подобное не особенно интересно. Открывается дверь, госпожа Гершелева осуществляет свое кособокое возмездие. Это я видела своими глазами — небольшой сверток, с мой кулак размером, влетает в экипаж, Тюхтяев отбрасывает его обратно и падает грудью на пол. Живой абсолютно, только лицом помрачневший — уж он-то получше моего разбирался во взрывчатке. Я же сидела на его коленях — и тут же оказалась с ногами заброшенной на диванчик. Это спасло мои конечности, но лучше бы мы взорвались вместе, откровенно говоря.

Вероятнее всего потом случился взрыв, который начисто стерся из моих воспоминаний. Тело моего любимого мужчины, отброшенное взрывной волной влетает обратно в карету и падает на меня, спиной накрывая лицо. То есть я не вижу его состояния, но не кусками же он летел. Тяжелый был, это точно. Плечи несколько раз содрогаются и вдруг расслабляются. Это агония или просто потеря сознания? У кого спросить? Ладно, возвращаемся к хронологии событий. Когда все померкло, набежали люди, которым я не отдавала его тело, и, по словам прислуги, по-волчьи выла, вцепившись в его пальто. Но нас все же удалось разделить, после чего Тюхтяева унесли и следом же погрузили на носилки меня и отвезли в больницу.

Тут воспоминания напоминают решето, но кое-что я постепенно вспомнила: с меня срезают одежду, отмывают от своей и его крови, грязи и налипшего мусора, перевязывают, пытаются заговорить, но я не слышу, погруженная в случившуюся катастрофу. Колют морфин, после которого дико хочется пить и спать, переодевают в больничное и на какое-то время я заперта в белоснежной палате с ширмами справа и слева. В небе высоко-высоко потолок с редкими лампочками, и я представляю, как взмываю к ним. Отключаюсь. Просыпаюсь от нашатыря и это состояние скоро станет привычкой. Начинаются вопросы — и от мужчины в белом халате, и от человека в мундире. Но я не слышу их, потому отворачиваюсь, зарываясь в одеяло.

Первый, с кем вступаю в контакт — граф. Этот появился, еще пока я не слышала ни черта, но его хотя бы за руку беру, а он прячет глаза. Становится понятно, что выживших больше нет. Потом повезло с одним из молодых докторов, догадавшимся насчет грифельной доски. Совершая глупейшие орфографические ошибки, привычным мне пореформенным алфавитом пишу первое, о чем думаю.

«Я была не одна».

— Одна, милая, одна. — успокаивающе гладит по голове специально приставленная сиделка.

То есть в больницу его уже не привозили.

Дальше пошли допросы. Тюхтяева звали погибшим, поэтому надежд не оставалось. Насчет похорон я догадалась сама и уточнила у графа только место. Подробностей о погребении он не рассказывал, но постарались другие. Во время допросов все настолько уверились в моем душевном расстройстве, что не стеснялись в выражениях, и я услышала и про разорванное на куски тело, и про улетевшую за забор голову, что явно грешило против истины, раз я сама держала его целым. Очевидцев погребения, кстати говоря, мне и не встретилось. Ольга точно не была, граф сообщил, что все прошло чинно и скромно.