Я сделал вид, что страшно расстроен.

— Сходите, купите две дюжины роз для мадам.

— Мадам не велела без нее уходить.

— Ничего, я побуду здесь. Сбегайте быстренько. А сдачу оставьте себе.

Едва Селестина вышла, я кинулся в комнату Герши и открыл китайскую шкатулку, запиравшуюся на очень сложный замок. Там, в ее по-детски наивном «тайнике», я обнаружил то, чего даже не надеялся найти. На листке бумаги было написано шесть имен с брюссельскими адресами. Я торопливо переписал их, запер шкатулку и с хмурым видом сидел в ожидании Герши. Разрумянившись от ходьбы, она вошла торопливым шагом.

— Как дела?

— Дождь идет.

— Я так и понял. — Всякий раз, когда она попадала под дождь, волосы у нее завивались локонами.

— Ах, Франц, я такая умница.

— Неужели?

— Ко мне приходил один человек…

— Комиссар Ляду. Сотрудник французской тайной полиции.

— А откуда тебе это известно?

— Надеюсь, ты предложила ему свои услуги.

— Конечно! Я же тебе сказала, какая я умница.

— Гммм. Ну, и что дальше?

— Осенью меня хотят послать в Брюссель, а оттуда в Берлин.

— А дальше?

— Н-не знаю. Разве плохо, если мне поверят?

— Мы должны предоставить тебе какие-то сведения, которые ты сообщишь французам, чтобы они действительно поверили тебе, — проговорил я в раздумьи.

— Это было бы чудесно. И тогда мне больше не придется посылать письма Бэнде-Луизе? — озабоченно и одновременно лукаво посмотрела она на меня.

— Только одно, — решительно проговорил я.

— Нет. Ни одного.

— Совсем невинного содержания, — успокоил я Герши. — Напиши его сейчас. Если тебя в чем-то заподозрят, оно будет свидетельством твоей невиновности.

Пока она писала, я раздумывал. Подозревают ее или нет, ясно одно: Францу ван Веелю давно пора уходить со сцены.

Селестина принесла алые розы и поставила их в вазу рядом с письменным столом, за которым, хмуря лоб, сидела Герши. Упершись языком в щеку, она царапала пером по бумаге. Подняв глаза, радостно хихикнула.

— Для мадам от господина барона, — произнесла Селестина почти любезным тоном.

Герши удивилась. Я никогда не дарил ей цветы.

— Спасибо. Я смеялась вовсе не над твоим подарком. Я думала совсем о другом. Как ты мил, Франц. Ты действительно друг.

Список имен и адресов я впишу в текст, используя самые обыкновенные симпатические чернила. Потом посмотрим. В любом случае донесение окажется полезным.

Письмо, адресованное Бэнде-Луизе, я спрятал в один карман френча, список с именами — в другой. Взяв руки Мата Хари в свои, я поцеловал их поочередно.

— До вечера, — произнесла она с сияющим лицом, какого я давно у ней не видел.

— Нет, — произнес я раздельно. — Возможно, мы с тобой никогда больше не встретимся, дорогая.

— Франц!

— Ты отступилась от меня, Мата Хари, — сказал я. — Но помни, что я твой друг и что я люблю тебя!

Вошедшая в комнату Селестина навострила уши. Если «богатого» барона не будет рядом, то кто же оплатит счета кредиторов? Патриотизм — дело хорошее, но, когда возникает сомнение, надо спасать то, что можно спасти.

— Уйдите, Селестина.

— Мадам…

Мы с Герши стояли друг против друга, разглядывая узорчатый ковер в ожидании, когда удалится Селестина.

— Франц! Ты не посмеешь оставить меня в такую минуту.

— У меня нет выбора.

— Но что же мне делать?

— Как-нибудь выкрутишься. Найдешь себе кого-нибудь поважнее, чем твой Франц. Я в этом не сомневаюсь.

— Я ничем не хочу заниматься. Я никогда этим не занималась. Помоги мне. Ты мне нужен.

— Дорогая моя. Любовь моя. Мы должны проститься. — Я обнял ее и поцеловал в полные, мягкие губы. Это был поцелуй примирения и расставания.

— Прощай, — произнесла она, держась очень прямо.

Мы сплелись руками, бормоча что-то нечленораздельное. Встав на колени, я прижался лицом к животу Герши, отчаянно за нее цепляясь. Она тоже опустилась на колени, и мы, ни слова не говоря, закачались из стороны в сторону. После того как мы с трудом поднялись с пола, помогая друг Другу, Герши посмотрела на меня расширенными глазами, в которых не было ни слезинки.

Взявшись за руки, мы двинулись к двери.

— Бедный Франц, — проговорила она. — Бедный милый Франц.

Неверной походкой я вышел в коридор. Лицо мое было мокрым от слез.

XXIII

ФРАНЦ. 1916 год

Активными действиями мне нужно было оправдать свое существование. В конце 1916 года, покинув Париж, я отправился по поручению своего правительства в продолжительное путешествие через нейтральную Скандинавию, побывав по обеим сторонам фронта.

Мое начальство желало знать, кто же вероятнее всего победит. Я послал в Нидерланды великолепный, взвешенный доклад. Я отдавал должное отваге солдат обеих сторон. И, по настоянию шведов, призывал воюющие государства прислушаться к мнению президента Соединенных Штатов. (Этот школьный учитель, как ему и положено, пускал слюни, умоляя заклятых врагов начать мирные переговоры, тем самым предав своих павших.) Я докладывал своему правительству то, что ему было угодно услышать: будто обессилевшие противники, возможно, готовы прекратить боевые действия. Но что же было у меня на душе?

Пустота.

Гамбург, этот гордый, богатый город, питался кислым хлебом и эрзац-кофе, куда была добавлена игрушечная ложечка молока. На мертвых верфях ни души. Лишь в доках, служивших общественными столовыми, теплится жизнь. Из зданий германско-американского общества судоходства ведрами выносят жидкий, похожий на помои суп. На верхней палубе огромного «Императора», борта которого облупились и заржавели, на ветру трепыхаются грязные одеяла. Теперь это судно называется «Кап Полония». За целый день, проведенный в Гамбурге, я встретил лишь три такси.

Берлин. В витрине дома на Унтер-ден-Линден — сводки военных действий; на тыльной стене здания военного ведомства вывешены списки убитых и раненых. Повсюду военные, калек не видно: из опасения, что вид их деморализует и без того деморализованное население города, им запрещено появляться на улицах. Воинские эшелоны отправляются на фронт в мертвой тишине. Женщины и русские военнопленные копают и чистят сточные канавы, прокладывают трамвайные пути…

В воскресенье я отправляюсь в зоопарк, решив освежить детские воспоминания. За столиками с унылым видом сидят несколько человек. Перед ними кружечки с эрзац-пивом или мороженое из ароматизированного льда. Ссорятся голодные обезьяны, исхудавшие львы не находят себе места. Если умирающие от голода берлинцы не успеют вовремя съесть отощавших зверей, те вырвутся из клеток и сожрут тощих берлинских детей.

Все, даже солдаты, ропщут. Появилась поговорка: «Dorrgemüse; Trocken Brot; Marmelade; Heldentod» («Сушеные овощи, черствый хлеб, мармелад и смерть героя»). На Фридрихсштрассе каждый третий в трауре или с нарукавной повязкой из крепа. На улицах падают лошади — одни ребра.

Чуть ли не над самой головой у меня проплывает «цеппелин». Он держит курс на деревянный городок, построенный в предместье, где учатся бомбить наземные цели неопытные экипажи. Хорошенькое дельце!

Когда я попадаю в Германию в следующий раз, меня раздевают донага. Бумаги и одежду подвергают испытанию на кислотность с целью обнаружить следы симпатических чернил. Подошвы сапог прокалывают иглами. И так далее. Принадлежащие мне вещи возвращать не спешат. Я заявляю Гельмуту Краузе, что если не получу своевременно свое имущество, то… Ну и что я сделаю? Чтобы задобрить меня, он заказывает бифштекс. Бифштекс наполовину из мяса, наполовину из соевой пасты. Гельмут выходит из себя: начальство не желает признать тот факт, что французам и британцам удалось «расколоть» некоторые наши шифры. Краузе это известно наверняка, но тупоголовое руководство упорствует: «Коды абсолютно надежны, ergo[110], расшифровать их невозможно». По словам «дяди Гельмута», такое отношение чревато непредсказуемыми последствиями.

По всему Берлину расклеены объявления с предложениями награды за поимку преступников. Текст одного из них таков: «3000 марок будет выплачено любому, кто сообщит о местонахождении автора брошюры „Великие уроки великой забастовки“». Три тысячи марок, подумать только! Юнкера недовольны кайзером, который заигрывает с демократами. Кронпринц находит больше поддержки, чем его отец.

Тиргартен уставлен чудовищными деревянными Denkmale[111]. Я плачу свои несколько марок за право вбить гвоздь в Гинденбург-Denkmal и смотрю на праздную, напряженную, угрюмую толпу. В людях не осталось ни куража, ни самоуверенности.

Все те, кого я люблю, умерли или умирают. В Вене я не встретил ни одного человека моложе семидесяти, к которому не испытывал бы чувства, похожего на презрение. Говорят, будто австрийцы оказались плохими солдатами, будто русские воевали только с австрийскими частями. Я иного мнения: первыми гибнут самые отважные.

Один офицер сказал мне в Мюнхене, что от австрийцев никакого проку. «Это милые, но совершенно безответственные люди, — пояснил он. — Блиндажи соорудят такие, что дубинкой проломишь. Повсюду, где провели хотя бы одну ночь, высаживают цветочки. Подавай им музыку, вино и отборные яства. Оттого немцы и гибнут. Велика ли охота погибать за них».

Ненавижу баварцев, которым приелась война. Они называют ее «заварухой, затеянной пруссаками».

В Бухаресте на вокзале — толпы народа. Население города эвакуируется. В поездах — ни воды, ни света, ни продовольствия. На каждой станции, где останавливается состав, — палатки. В них русские. Сплошь дикари.

У поляков привычка — ложась спать, они оставляют на печке вещи. Немецкие хозяева пытаются перевоспитать их, чтобы прекратить пожары. В Польше запрещено все английское, кроме фильма «Собака Баскервилей», который демонстрируют во всех кинотеатрах. Слышен жуткий голос «Толстой Берты», «Деловой Берты» или Brummer[112], как называют эту изготовленную на крупповских заводах гигантскую пушку. Из уст в уста передаются слухи: «На рассвете наступаем!», «Враг прорвал линию обороны!», «Едет кайзер!»