Бедная Герши от души пыталась наладить дружбу с шестнадцатилетней девушкой, которую оставила младенцем. Бэнда-Луиза — неуклюжий, неприветливый, неряшливый подросток — была расстроена и крайне озадачена появлением матери, которая заплетала волосы в две толстые косы, чтобы подчеркнуть свою «туземную» внешность, и при появлении которой на улице все начинали шушукаться. Более того, кадеты местного военного училища все как один влюбились в нее. Ян Зелле, брат Герши, был выпускником этого училища, и под этим предлогом кадеты каждый день заходили к госпоже Мак-Леод на чашку кофе. После того как один из них, старшекурсник, был задержан в два часа ночи, когда попытался вернуться в здание училища, на доске приказов было вывешено следующее объявление:

ПОСЕЩЕНИЕ КВАРТИРЫ Г-ЖИ МАК-ЛЕОД

ЗАПРЕЩЕНО.

ВСЯКИЙ КАДЕТ, КОТОРЫЙ ТАМ ПОЯВИТСЯ,

БУДЕТ НЕМЕДЛЕННО ИСКЛЮЧЕН.

Сами понимаете, произошел скандал в городском масштабе.

Бэнда-Луиза желала лишь одного — чтобы мать умерла или уехала. А Герши хотелось, чтобы дочь ее любила. Она стала настолько добродетельной, что даже мне не разрешала оставаться надолго.

Такова была ситуация, из которой следовало найти какой-то выход. В мои планы входило сблизиться с Бэндой-Луизой. Используя весь свой такт и умение, мне удалось примирить ее с матерью. Герши нашла, что у меня ангельский характер, и даже вообразила себе, будто я намерен жениться на ней, сделав ее баронессой ван Веель.

Фрейлейн Луиза довольно легко попалась на мою удочку. Она призналась, что сохранила поздравительную открытку, которую много лет назад прислал ей из Вены один «поклонник». По ее словам, это был перст судьбы, что именно я прислал ей подарок, ставший тайным ее сокровищем. Я фотографировал девочку с этой открыткой в самых живописных позах с помощью вошедшего тогда в моду фотографического аппарата. Потом стал уговаривать вернуть подарок в обмен на более дорогие вещи. Вскоре она стала подражать Герши, строя из себя соблазнительницу, с целью отбить меня у матери.

Напряжение дало о себе знать. Герши продолжала играть роль целомудренной родительницы. Некрасивая дочь ее заглядывала мне в глаза, грызя при этом безобразные ногти, и писала записки. Кроме того, сырость вредна для моих легких.

Я продолжал эту комедию до тех пор, пока мне не удалось завлечь девочку в паутину своих интриг. Как бы доверившись ей, я попросил ее стать моим добрым другом.

— Есть некоторые сведения интимного свойства, — сообщил я ей по секрету, — которые я должен передавать некоей «Адели», которая на самом деле является фрейлиной нашей королевы. Раз в месяц к вам будет приходить очень милая женщина и забирать все мои письма, которые я буду отправлять вам вместе с мамиными. Все они будут подписаны «Х-21». Даже чистую страницу со знаком «Х-21» на полях следует тщательно сохранить и передать. Вы должны быть очень скрытны, милая. Ваша мама не обладает той серьезностью, какая есть у вас, и я не скажу ей, как это важно. Я могу довериться только вам. И вы не должны обсуждать это дело ни с кем.

— А папа можно рассказать? — спросила эта идиотка.

— Полковник Мак-Леод, — решительно одернул я ее, — первый приказал бы своей дочери не сообщать об этом никому. Даже собственному отцу.

— Никому, — едва слышно прошептала она.

Все происходило как в романе Дюма, и ей это страшно нравилось.

Мне не терпелось отделаться от них обеих и уехать в Париж. Я велел Герши оставаться в Голландии до тех пор, пока не вызову ее. Я был настолько самоуверен, что позволил себе устроить отпуск.

Видите ли, ненависть к Мата Хари была оборотной стороной страстного желания, которое постоянно возникало во мне. Чтобы разорвать эти путы, забыть ее податливое и сладострастное тело, я завел себе арабскую наложницу, еще совсем подростка. А с целью забыть совместную жизнь с Герши, отправился в Пиренеи в обществе альпинистов, исключительно мужчин.

Но все оказалось тщетно. Должен признаться, мне недоставало Герши. Она была мне нужна, я скучал по ней. Однако несколько недель я даже не отвечал на ее полные отчаяния письма, полагая, что, предоставив ей распоряжаться собою, сумею забыть ее. Если бы мы не расставались, все было бы гораздо проще.

Очутившись на палубе всемирного корабля, устремлявшегося в бездну войны, люди пытались удержаться на ногах. Вернувшись из поездки в горы, я с радостью узнал, что der Tag[93] не за горами и никакая сила не сможет предотвратить войну. Я тотчас вызвал к себе Герши. Теперь она была мне нужна. Я хотел, чтобы она вместе со мной стала свидетелем начала конца.

Но я опоздал. Эта дура уже уехала в Берлин.

Занятый собственными планами, я забыл о том, что ей предстоят гастроли в цирке. Я не учел ни ее нервозности ни оскорбленной глупости. Надев костюм укротительницы львов и захватив с собой кофр, она отправилась к преддверию ада, а следом за нею — заплаканная, перепуганная Елена. Когда объявили войну, Герши видели на улицах Берлина в обществе Адама фон Рихтера и барона фон Ягова.

Мою игру раскрыл ей Адам, этот болван. Не видя никакого просвета в своем жалком мирке, он страстно возжелал Герши. Будучи уверен, что в число платных агентов секретной службы она включена с ее согласия, он, как один из ее хозяев, потребовал, чтобы Герши наградила его своим вниманием. Требование его Герши встретила ледяным молчанием, мгновенно мобилизовав все свои тайные силы — единственный источник ее душевного могущества.

Герши, глупая, насмерть перепугалась. Такие опасные игры были ей не по нраву. С войной шутки плохи.

Адам ни в чем ее не подозревал. Ему казалось, что она уступит во всем. Герши разрешала ему говорить, и он был уверен, что она во всем с ним согласна. Но когда явился, чтобы предъявить на нее свои права, она от него сбежала.

Она вернулась в Голландию, и я на некоторое время потерял ее из виду. Когда же отыскал ее вновь, то единственным приемлемым для меня способом увезти ее в Париж было отдать ее в шпионскую школу доктора Эльспет Шрагмюллер в Антверпене.

Чем не комедия ошибок! Герши — и вдруг школьница!

XXI

ФРАНЦ. 1914 год

Нигде, пожалуй, не ощущаешь так остро свое одиночество, как в тылу. Все твои чувства заострены и искажены. Живешь как бы в Зазеркалье, в отраженном, нереальном мире.

Мне хотелось послушать кайзера, вышедшего на балкон своей берлинской резиденции. Хотелось наблюдать величественное зрелище солдат в серо-зеленых мундирах. Подняв под дождем лицо к германскому небу, слышать их песни…

Вместо этого в Париже я слушал иные песни — «Allons Debout!» и «La Chanson du Départ»[94], перемежавшиеся с волнующими звуками «Марсельезы», будь она неладна. С того самого дня, как на стене здания Морского министерства появилась полоска бумаги, в которой сообщалось о начале всеобщей мобилизации, всякий раз, когда облаченные в красные фраки музыканты-венгры (ирония войны!) исполняли в ресторане «Марсельезу», «Боже, храни Короля», а также русский национальный гимн «Боже, Царя храни», мне приходилось вставать.

Вопреки своему желанию я наслаждался летним солнцем, озарявшим улицы Парижа, ощущая удивительное спокойствие города, готовящегося к сражению. Я ожидал, что латиняне поддадутся истерии, дав волю чувству мести, что толпы французов примутся горланить «А Berlin!»[95]. Тогда все было бы проще. Но французы сохраняли спокойствие, не теряя присущего им чувства юмора, были сосредоточенны, но не печальны.

Зрелище батальонов регулярных войск, марширующих в красных штанах и синих мундирах — какой анахронизм! — и эскадронов в сверкающих кирасах и касках, украшенных конскими хвостами, развевающимися на ветру, не вызывало у парижан лжепатриотического подъема. Несмотря на ожесточенные схватки на фронте, по улицам французской столицы спокойно двигались колонны новобранцев. Исчезли такси, автомобили, запряженные лошадьми коляски и фургоны; даже пароходы и речные трамваи перестали бороздить воды Сены и каналов. Сопровождаемые своими домочадцами, несшими мешки и свертки с наспех собранными гостинцами, нехитрыми подарками от всего сердца, шли на сборные пункты парижские мужчины, целеустремленно стуча деревянными сабо и скрипя кожей башмаков.

По мере того как мужское население столицы уходило на север, Париж с его серыми мрачными зданиями и широкими бульварами, с которых исчез транспорт, все больше становился похож на русло реки, из которой ушла вода. Париж стал еще прекраснее, чем был.

Закрывались лавки, кафе, отели и театры. К ставням, которые появляются в августе, когда пол-Парижа уезжает в отпуск, с мобилизацией прибавились новые. Затем на сотнях зданий начали появляться белые полотнища с красным крестом, указывавшие на то, что в домах развернуты госпитали, хотя раненые еще не поступали, и в газетах сообщалось о первых, правда, эфемерных победах французов в Эльзасе.

Узнав о том, что на балконе военного министерства вывешено первое захваченное полковое знамя, я отправился на площадь св. Клотильды. Мимо балкона чинно проходила толпа — женщины, старики, благовоспитанные дети и вежливые собаки. При виде гордого пленника — бело-черно-алого стяга, обшитого золотом, — я встрепенулся. «Недалек тот день, — думал я, — когда армия в серых мундирах, дерзко печатая шаг, пройдет по улицам ошеломленного города, и над Триумфальной аркой взовьется императорский штандарт. На смену милосердию придет справедливость, вместо единства будут торжествовать порядок и дисциплина. А если нас возненавидят, это неважно. Мы будем управлять французами для их же блага».

Мне не с кем было перемолвиться словом. Мои коллеги по голландскому посольству разнюнились, переживали судьбу «маленькой Бельгии» — этой второсортной нации тупых валлонов и французских торговцев, которую мы обычно презирали. Мои друзья французы перестали быть философами, способными диалектически мыслить, и превратились в патриотов. Мне нужна была Герши.