Обращайся со стеклом правильно, и оно не треснет. Знай его свойства, и добьешься нужного оттенка: у изделия будет цвет заката, или ночи, или любви. Но люди не подчиняются таким зако­нам, а мне очень бы хотелось, чтоб подчинялись. Почему мир — не стекло?

Я поняла, что папа не вернется в дом, в тот са­мый момент, как увидела его пьющим лимонад у сарая. Я поняла это по тишине, наступившей с его уходом. Не знаю, почему они разводятся. Ведь лю­бят друг друга они по-прежнему. Похоже, лю­бовь — нечто вроде пастилы, разогретой в микро­волновке на высокой температуре. От взрыва па­стила не перестанет быть пастилой, но есть ее те­перь затруднительно. А взрывов за те два месяца, что мама с папой ругались, было достаточно.

Вот за что я люблю картину Ротко, так за то — как сказал Эд, — что не надо выражать чувства сло­вами. Я просто смотрю. А пока смотрю — пони­маю что-то про любовь. В ней нет розового. В ней разные оттенки красного истекают друг в друга кровью. Мама и папа — тоже в этих оттенках. Ког­да ругались — ближе к багровому, когда папа пе­реехал, мамин оттенок стал спокойнее. Она почти закончила книгу, и по пустякам больше не заводит­ся, но иногда лежит на кровати, раскинувшись, как морская звезда, и вздыхает. А папа в это время при­колачивает на дверь сарая номер своего «дома». Почему же они не примут все как есть и не раз­ведутся? Может, они вместе ради меня?

От этой мысли меня и замутило. В фургоне я пыталась выйти в астрал, но безрезультатно. От правды не левитируешь. Даже если удастся, рано или поздно все равно рухнешь в мир, ка­ков он есть.

А мои мама и папа — такие, какие есть, разве­дены они или нет — хорошие. Конечно, они не­много чудные, и их большая любовь закончилась картофельным порошком, который не растворяет­ся, но ко мне-то их любовь не прошла. Меня ни­когда не переселят в сарай.

Я вытягиваю руки к небу и рисую желаемое. Ри­сую папу в доме с красивым видом из окна, с хо­рошей кофейней на углу улицы и не очень дале­ко от меня. Рисую сарай, где он больше не живет. Рисую письменный стол в сарае, чтоб у мамы был свой кабинет. А потом, после сложных подробных рисунков, рисую кое-что попроще.

Рисую поцелуй с Эдом.

— Длинная была ночь, — говорит он. — Мы почти подошли к той стадии, когда она редеет.

— И нам еще предстоит поездка в розовом фур­гоне и поход в казино.

— А ты так и не встретила Тень.

— Знаешь, — признаюсь я, — он мне почти не интересен.

Поворачиваюсь к Эду, и мы чуть не сталкива­емся носами. У него уши в брызгах белой краски.

— И ты больше не хочешь, чтоб у тебя это бы­ло с парнем, любящим искусство?

От того, как он произносит «это», у меня по телу бежит ток.

— Искусство нравится и другим. Тебе, напри­мер.

Ну же, думаю я, ну же, поцелуй меня.

— Люси, мне надо кое-что тебе сказать.

Что ты до смерти хочешь меня поцеловать, я знаю.

— Что?

— Это про Тень. Про меня и Тень.

Хватит разговоров, мистер. Положи руку мне на задницу.

— Я действительно его знаю. В смысле, мы встречались. Я не говорил, чтоб тебя не разочаро­вывать. Он неплохой, просто недавно потерял ра­боту, и его маме не всегда удается оплачивать сче­та. Ты хотела романтической истории, идеального парня. Он не такой.

— Не нужен мне никакой идеальный парень.

Дура я, что так думала.

Я говорю сейчас не про Тень. Я боюсь, как бы Эд не решил, что мне он не нужен, потому что идеального первого свидания у нас не получи­лось. Я снова думаю о влюбленных, что целуют­ся с укутанными головами. Кто знает, что идеаль­но, а что — нет? Я с удовольствием поцеловала бы Эда сквозь полотняный мешок. Судя по все­му, то, что рассказывают про гормональный взрыв у подростков, правда. Я теряю над собой кон­троль. Совсем не по-джейностински, но такое классное чувство!

Беда, что по-джейностински ведет себя Эд, и говорит он теперь без умолку. Да замолчи же, чуть не вырывается у меня. Разговоры без действий приводят меня в отчаяние.

— Да он рядом не стоял с тем парнем, которо­го ты себе нарисовала, — продолжает Эд и садит­ся для убедительности.

— Хорошо, хорошо, я поняла. Тень — плохой.

Эд — хороший. Люси — глупая. Все настоль­ко проще, чем я думала. А теперь снова ложись рядом.

— Нет, ты не поняла. — Он вытягивает руки вдоль колен и похлопывает ладонями по ботин­кам.

— Ближе к утру Тень отправится грабить твою школу. Информационный центр.

— Класс миссис Джей? Он что, ворует у дру­гих художников? — Я тоже сажусь. Думаю. — Он ворует? Но он же преступник.

— Ну, ты и раньше это знала. Он же граффитчик.

— Это не то же самое, что вор.

— Не то же самое. — Эд медленно кивает, про­вожая взглядом каждую проезжающую машину. Теперь и я слежу за машинами. Мы смотрим на них целую вечность. Два человека, застрявших на обочине и влезших на крышу фургона свободной любви. Не знаю, о чем думает Эд, сама я думаю, как сильно мы порой ошибаемся.

— А люди едут куда-то, — наконец произно­сит он. — Вон та синяя, как считаешь, куда на­правилась?

Знакомая игра.

— В пустыню. Где красный песок и неподвиж­ная жара.

— Пустыня уродлива. Там нет ничего живо­го, — возражает Эд.

— Есть, надо лишь знать, куда смотреть. — Щелкаю три раза браслетом — на счастье и чтоб собраться с духом — и говорю что думаю: — Ну и ладно. Что ты молчал про Тень. — Щелкаю брас­летом еще раз. — Я знаю почему. Как бы там ни было, все изменилось.

Я двигаюсь, и теперь мы сидим рука к руке. Он тоже двигается.

Мы сидим наяву, и мне больше не нужно искать утешения в воображаемых сюжетах. Пусть Тень грабит школу, пусть рисует океаны. Пусть что хо­чет, то и делает. Я сижу, касаясь Эда.

Скребу ногтем по фургону, и краска в несколь­ких местах сходит.

— Знаешь, — показываю я, — в другой жизни этот фургон был синим.

Я смотрю только на нее. Стоит наклонить го­лову — и я прильну к ее веснушке, а если при­льну, меня уже не остановить.