Я несколько раз набирала воздух, чтобы сказать все это, и все не решалась начать разговор.

— Ты что так тяжело вздыхаешь? — покосился он на меня.

— Я сделала руны, — ответила я.

Я увидела, что он хотел сострить, несколько секунд искал похожее слово или рифму, чтобы вышло смешно, как-нибудь не очень прилично. Не нашел и нахмурился. Я поспешила продолжить:

— Я сделала руны — перерисовала их из книжки. Погадала, и они дали мне очень мудрый совет: чтобы я не ссорилась с тобой, а…

— О! Вот послушай! — ответил он. — Послушай-послушай, — и подкрутил погромче радио в машине.

— «Маша и Медведи», что ли? — спросила я, не понимая, что же такого необыкновенно ценного в крепеньком переливчатом голоске лысой певицы Маши, чтобы обрывать наш важный разговор.

— Да, да! Ты послушай слова! — ответил он.

Я прислушалась. Может, стриженная налысо Маша поет про единственную любовь, которую человек обретает в сорок лет? И ради которой все же решается изменить свою упакованную, сытую, размеренную жизнь со строго регламентированными праздниками, раз и навсегда установленным реестром друзей и родственников и, соответственно, — реестром чужих. Тех, кто никогда не попадет на семейное торжество. Тех, кого ты просишь по телефону представляться чужим именем. «Так надо! Так лучше, беби, неужели ты сама не понимаешь? Ну зачем же всей Москве знать о моей личной жизни?..»

Зачем же всей Москве знать, что в этом тайном реестре чужаков под номером один записана я. И под номером два тоже я. И под всеми остальными написано: «Моя девочка. Моя любимая девочка. Моя не очень юная девочка. Мой тайный грех. Мой большой секрет от старенькой мамы. Мой большой секрет от почти взрослой дочери. Мой самый большой секрет от самого себя… Потому что решать я ничего не хочу, отпускать тебя не собираюсь, да и в конце концов — разве тебе не приятно быть моей тайной, беби?..»

Приятно. Я очень хочу быть твоей тайной, мой милый. И еще твоей явью. Твоей правдой. Твоей гордостью.

А так нельзя, да?..

Вот это все я и хотела обсудить с ним, когда завела разговор — из такого далека, про руны.

Про исландские руны, которые советуют в самый отчаянный и последний момент — когда понимаешь, что все напрасно, что ничего не получилось, что проиграла, проиграла собственную жизнь, что зря столько плакала, что зря ждала и напрасно надеялась — в этот момент они советуют доплакать все до конца и еще раз подумать: а зачем я столько страдала-то?

А если все-таки было зачем, то, оценив невосполнимую потерю, отнестись к ней серьезно. И не проклинать, не желать ему перевернуться вверх тормашками на машине, не втыкать по ночам иголки в восковую фигурку, слепленную из расплавленной церковной свечки, приговаривая:

— И чтоб тебе ни о ком, кроме меня, не думалось-(втыкая в голову), и чтоб у тебя в душе поселилась бесконечная тоска (втыкая в сердце), и чтоб серединка твоя повисла бесполезной тряпочкой, если ты сейчас с другой (втыкая в самый центр крошечной толстенькой фигурки).

Фигурку такую я однажды слепила в кошмаре отчаяния, потеряв счет дням, ночам и временам года, пытаясь хоть как-то, хоть вот так, через дьявола, через черные силы нашего неразгаданного мира напомнить ему, что я есть на свете. И что мне плохо одной, без него. Плохо до судорог, до безумия, до нежелания просыпаться утром… Да, мне теперь стыдно. Но фигурка эта — с иголочками — так и лежит у меня на полке, пугая моих редких гостей и смеша до слез моего младшего неромантичного брата.

— Я сделала руны… — сказала я Комарову, бесконечно родному и мучительно чужому, одиннадцатого января, в Год Желтого Кота, так и не решившись сказать главное. — Я не стала с тобой ссориться, потому что… — сказала я ему холодным январским утром, любуясь неласковыми темно-серыми глазами и строгим, любимым, равнодушным ртом с маленькой трогательной ранкой от простуды на нижней губе.

— О! Вот послушай! — ответил он и сделал погромче Машу с Медведями.

— Рейкья-я-я-вик — Рейкьяви-и-и-к, — пропела Маша.

— Ты поняла? — спросил он, с удовольствием косясь на мои красивые ажурные колготки цвета сливок, в которые капнули шоколада.

— Что я поняла? — спросила я, стараясь не зареветь и не заглядывать с надеждой ему в глаза.

— Как что? Если не поняла, еще слушай, — рассердился он и перестал смотреть на колготки.

— А, да, — поскорее ответила я, — поняла-поняла. Это столица Исландии.

Он скривился:

— Э-эх! Ничего-то ты не поняла! Столица…

Я замолчала, стараясь понять, чем песня про далекую Исландию так тронула его душу. И почему-то подумала, что я вряд ли когда-нибудь поеду туда, по крайней мере с ним. Теперь мне хотелось поскорее попасть домой, открыть заветную книжку и прочитать, без всякого гадания, просто прочитать эти строчки, передающие мне из самой глубины веков, через столетия варварства, христианства и снова варварства чьи-то прекрасные мысли. «Если Вам придется беспомощно сидеть и ждать, как то, что вы приобрели (с таким трудом и муками!), начнет исчезать — не впадайте в отчаяние, а используйте это как возможность распознать, в чем же заключается ваше подлинное желание»…

Теряя человека, составляющего смысл твоей жизни, не плачь попусту, а пойми, осознай до конца и прими, что он и был смыслом твоей единственной, короткой жизни. И, вероятно, порадуйся. Что нашла хоть какой-то смысл… Не у всех это получается.

* * *

Я приехала домой, прочитала два раза подряд пятнадцать страничек, на которых уместилась вся безграничная мудрость древнего гадания. Ни одна, даже самая трагическая руна не выносит приговора. Если плохо — значит, завтра будет лучше. Если совсем плохо, значит, так плохо уже никогда не будет…

Я сидела, рассматривала простые и загадочные знаки и думала: может, мне тоже руны нарисовать, усовершенствованные?.. Для себя и для других? И подписать в конце каждой мудрости:

«А потом вы поедете в Рейкьявик, в далекую столицу страны Исландия, где американцы, как говорит начитанный Комаров, снимали марсианские пейзажи. Где когда-то жили мудрые люди, которые считали, что если вам больно, то это хороший шанс узнать, где же находятся ваши самые болевые точки.

Если же вам очень больно — то это значит, что что-то внутри вас стало просто чужим и отторгается самим вашим нутром. Надо признать это и отторгнуть, и пройти через очищение, с которым уйдет и боль.

Ну, а если вам совсем больно, невыносимо, нечем дышать, незачем больше жить, то это означает, что ваша жизнь просто выросла за пределы своей сегодняшней формы. Она должна умереть. Чтобы энергия жизни могла воплотиться в новом рождении, в новой форме вашей обновленной личности. И то, что выглядит как невосполнимая потеря, — всего лишь новая возможность, дающая вам иную жизнь. Ищите среди пепла — и найдете там свое второе рождение».

Я так припишу в конце каждой руны, собрав и переврав все самое светлое и оптимистичное, чтоб было еще светлее. Гадать так гадать. И сделаю еще одну, дополнительную, для себя лично.

Это совсем не значит, что она мне попадется, эта руна, когда он на Старый Новый год, на Восьмое марта, на Первое мая и на все остальные праздники уедет куда-то без меня, а я, поревев и повтыкав для проформы иголочки во все сокровенные места на восковой фигурке, достану книжки по гаданию, разложу на столе свечки, нитки, кольца и прочие атрибуты несбыточных надежд и, закрыв глаза, сосредоточась, задам самый главный и самый глупый вопрос своего бытия.

Все равно задам, хотя уже давно всем — включая китайских и исландских мудрецов, я уж не говорю про родных, близких, соседей, прохожих и Господа Бога — понятен ответ. А мне непонятен. И я задам этот вопрос.

И может быть, мне выпадет моя собственная, придуманная мною самой, единственная и, наверное, не очень умная руна. Там ничего не будет написано про пепел, про возрождение, про потери и новую суть моей жизни. Там будет написано просто:

«Ты (то есть — я) поедешь с ним в Рейкьявик И приедешь с ним обратно. И ляжешь с ним спать на французскую раскладушку, очень неудобную для поздней страсти уставших от потерь и разочарований влюбленных. И проснешься тоже рядом с ним. И приготовишь ему завтрак. И не будешь больше плакать. Потому что вечером ты приготовишь ему ужин. И снова ляжешь рядом с ним на французскую раскладушку. И поцелуешь его измученный висок и подоткнешь ночью сползшее одеяло. И опять не будешь плакать. Потому что ты ведь поедешь с ним в Рейкьявик, в далекую столицу страны Исландия, где жили когда-то мудрые люди, учившие ждать и искать в кучке пепла несгорающие осколочки надежды, и где он тебе обязательно скажет:

— Беби, ну какие, к черту, регламенты и реестры? Какие друзья и родственники? Какие тайны и от кого? Бог давно знает, что ты у меня есть. Маша с Медведями с некоторых пор — тоже. Ну, так пусть и другие знают. Что ты у меня есть. Была, есть и будешь.


Вот что я напишу себе в своей собственной руне. И однажды я обязательно ее достану. Просто по теории вероятности. И покажу тебе, мой любимый, единственный, равнодушный и прекрасный Комаров. И ты возьмешь меня с собой в Рейкьявик. Ну, или хотя бы в Кострому. Мне ведь все равно куда.

Возьмешь?..

* * *

— Мы с тобой встречаться больше не будем, — сказал Комаров, прочитав этот рассказик.

— Ты же всегда говоришь, что мы живем с тобой, а не встречаемся… — заметила я, как обычно в самый неподходящий момент пытаясь выяснить глобальные проблемы бытия.

— Не будем встречаться, — упрямо повторил Комаров. — Если ты будешь печатать эту дискредитирующую меня гадость, это мерзкое вранье. Не понимаю, неужели тебе приятно осознавать, что ты жив… встречаешься вот с таким вот дерьмом? Слабым, трусливым, скользким…

— Еще бы сказал — склизким… Лучше — скользящим!.. — не удержалась я, рискуя еще больше разъярить его. А придя домой, все же выкинула файл с рунами в корзину.