Она резала колбасу, огурцы, облупливала яички.

Мысленно разговаривала с Розой. «А приют, – скажет ей, – мы нашли у Рубинштейна. – Беленький такой, дорогой приют. А Роза ей (О! Как хорошо она ее знает!): «Ты на каком слове делаешь ударение? Приют или дорогой?» – «Ты что, меня хочешь уличить в антисемитизме?» – «Ты спятила?» – «Я спятила, но все-таки?»

Точно так и будет… И она на Розины инсинуации не купится. Если ты дура, то я при чем? Хотя, да, последний приют сорокалетнего Рубинштейна был все-таки дорогой. И ухоженный. Тридцать лет здесь все протирают до блеска, а я со своей закуской-выпивкой. Прости, Соломон, за все прости… За пятьдесят третий тоже… Я тогда… Была, была минута… Поверила… Но и поняла, какая это все подлость, раньше; чем объявили: подлость. Зачти мне это, Соломон. А тут я все за собой уберу, даю слово, до крошечки…

Лопаты у мужиков зазвенели веселей, у них, у лопат, появился смысл деяния. Светлое будущее. «Откуда он знает слово «куверт?» – думала. Ну, во-первых, ответила сама себе, дерьма пирога знать любое слово… Я тоже уже сто лет знаю слово «убиквисты». Оно мне явилось во время родов. Мне казалось непристойным и недостойным – кричать. Молчаливая мука в моем представлении считалась доблестью. И я лежала, никому не нужная, почти трое суток, чуть не сгубила Аньку своей принципиальной гордостью. А когда мне совсем поплохело, то стали мне являться слова в единстве своего звучания и написания. Откуда-то из-под каталки острым плечом выскочила – уключина и стала не то покалывать, не то покусывать. Типичная «оце така мара». Так говорил родной мой дедуля, когда надо было определить нечто, материалистическому сознанию чуждое. И пишла, говорил он, оце така мара.

Вот и у меня она пишла.

И когда я застонала от пыток уключины, явились-не запылились остренькие, ладненькие, черные с серебром убиквисты (почему оба слова были на «у»?). Они шуганули уключину, плотно «уби к вистам» зависли надо мной, дышать через них было трудно, уже даже и не продохнуть, но они хоть не кусались, спасибо большое.

Слава Богу, шла мимо поломойка со шваброй, посмотрела на меня и закричала: «Вераванна, а эта мамаша уже синеет». Потом поломойка положила свое пролетарское орудие труда и приняла в руки другой угол свернутой в жгут простыни. Первый держала Вераванна. Убиквисты и уключина ни на шаг не отходили. Еще бы! Мне бы тоже было интересно посмотреть, если бы это не из меня, а из кого другого выдавливали ребенка.

Теперь «убиквисты» время от времени всплывают в памяти. Ни с того ни с сего.

Убиквисты – у, бисквиты! Рифма для авангардиста. А бисквит оказался черствый и был на этом рубинштейновском столе определенно лишним… Кто после водки с огурцом будет есть убиквист с изюмом?

Они подошли весело – могильщики. Или как в данном случае их называть? Случае установления памятников?

– Хозяйка, – сказал тот, кто знал лишние слова. – А буденовки, если хочешь, мы заберем…

Буденовками они называли зеленые усеченные пустотелые конусы со звездочками, которые сияли с могил бабули и дедули. Сейчас они валялись на дороге, замшелые, повернутые к небу черной внутренней пустотой.

– Нет, – почему-то решительно сказала она. – Нет…

Они с удивлением посмотрели на нее: хорошее ведь было предложение – увезти металлолом и кинуть где-нибудь, чтоб не валялся под ногами.

– Я сама уберу, – вежливо так сказала. – Угощайтесь, пожалуйста!

– Ну, это не надо повторять, – засмеялись мужики.

Она оставила их на территории Рубинштейна. В своей ограде со свеженьких бетонных параллелепипедов на нее ясно смотрели дедуля и бабуля. И было здесь празднично, светло, и даже воробьи вспархивали интеллигентно.

«Родненькие мои, – сказала она им. – Это я, ваша внучка Лизонька. Правда же, так лучше?»

Конечно, это был глупый вопрос. Как может быть не лучше то, что стоит пятьдесят четыре рубля – это без работы, без того, что еще сверху, без закуски и выпивки, – того, чему красная цена рубля три, не больше. Собственно, истинной стоимости «буденовок» Лизонька не знала. Их уже не ставили даже беднякам из бедняков. Даже этим ставили теперь бетонную стелочку за семь рублей. Дешевле – ничего. Конечно, возле похоронного бюро крутились жучки, предлагали кресты. Всякие – от мраморного до собранного из разных металлических трубочек. И была у Лизы идея, была: поставить кресты. Тем более что Лели уже нет, так что скандалить было бы некому, но она не решилась. Именно потому, что жучки. Почему-то хотелось законной линии. Справки, квитанции и печати, хотя, если разобраться – такая это чушь! Но представилось, что не она дедуле ставит памятник, а он – ей. Как бы было? Так бы и было – по правилам. Через кассу, через квитанции, чтоб было что предъявить при случае. Она сама хранит счета всей своей жизни – зачем, спрашивается? Кто их когда спросит? Неизвестно. Но квитанции, что она оплатила свое обучение в университете, а тогда за это платили, у нее есть. И много чего другого есть тоже. Теперь к непотребной куче всякой документации на оплаченное право жить, сидеть, стоять, ходить прибавятся и эти два памятника «бетонная плита с мраморной крошкой и портретом». И если явится некто с ломиком, чтоб устроить выковыривание, она тут как тут представит ему все бумажки и обоснования, и пошел-ка ты вон с ломиком. Ищи дураков! Поэтому и с буденовками нельзя поступить абы как. Взять и выбросить. Им надо найти правильное место, чтоб, как говорится, комар носа не подточил. Выбросить! Как же можно выбросить то, что стояло столько лет и выполняло назначение? Нет, дорогие товарищи! Так дело не пойдет. Абы как она не может.

Что-то ласковое тронуло ее за плечи. Лиза понимала – ветер, он сегодня весь день такой, нежный и случайный, но так думать не хотелось. Хотелось думать, что услышана, что это оттуда дедуля признался, что все видит, а главное – одобряет ее.

– Значит, оставляете буденовки? – снова спросили мужики.

– Да, – ответила она. Господи, что я с ними буду делать?

– Ну, тогда убирай, хозяйка, а то еврей рассердится.

Она достала из сумки конверт, передала старшему, тот старательно пересчитал деньги, смял конверт и выбросил, а она, дура, специально его покупала, чтоб пристойней выглядело.

Конечно, бисквит остался нетронутым, и яички тоже. И колбасу не ели, и она успела за десять минут стать серого цвета. Лиза старательно убирала все, чтоб не осталось следов на чужой территории, старательно заперла калитку.

– Миленькие, я пойду? – виновато спросила у своих портретов. И снова показалось, что кто-то тронул ее за плечо, значит, разрешил. Иди, мол, с Богом!

В одной руке пакет с остатками еды, через плечо сумка, в другой – за две звездочки прихваченные «буденовки». «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники. речистые ведут рассказ…» Что еще может прийти в голову, если держишь в руках звезду? Главное, куда я это дену? Куда я это несу? Вот дуры кусок, вот дуры кусок… Господи, прости меня, грешную, но куда это деть, куда?

Решила дойти до посадки и там прикопать «буденовки», никто бы только не застал ее за этим делом. Слава Богу, есть ножик; главное, чтоб звезду не было видно, нехорошо, если она будет торчать из земли. Стояла ведь столько времени ни в чем не виноватая.

Ну, что я за бестолочь такая, ну, куда я с этим иду, думала Лизонька, идя в посадку и ища кусты погуще и землю помягче.

А звездочки, заразы, кололись…

…Сейчас же они лежали в земле, ну, топырились, конечно, глубоко ли вроешься при помощи столового ножа? Сочащаяся из-под земли вода омыла ей руки. Искрил воздух. Неужели опять норовил слипнуться? Этого еще не хватало, бежать надо скорей отсюда, скорей, скорей, а то мне уже и чушь кажется, будто там за пригорочком человек стоит и смотрит, паразит, что это я в посадке делаю?

Ой, ой… Какой же это паразит? Это дедуля стоит, я с этими буденовками совсем спятила, своих не узнаю. Ишь! Азот с кислородом у меня слепился! У меня мозги слепились, у дуры, вот что…

Дедулечка! Ну, закопала я твои буденовки, закопала… На переплавку, что ли… лучше? Ну, не знаю я, что лучше… Не знаю… Не хватает у меня ума.

И не смотри на меня так, а то я заплачу. Не смотри…

2

Когда родилась Лизонька, Дмитрий Федорович ушел на пасеку, надел сетку, чтоб никто не видел, и заплакал. Он боялся Нюры, которая сказала бы: ой, посмотрите на дурака, люди добрые, рассопливился от радости! Ну, как ей скажешь, что плачет он не от радости, а от страха? Хоть караул кричи, а боится он смотреть на дытыну. Боится увидеть. Хотя сколько вот так в сетке можно просидеть на пасеке? Ну, час. От силы… Дальше уже подозрительно. И Ниночку нельзя обидеть, подумает, что дед не рад внучке, расстроится, бедняжечка, а у нее сейчас прямая зависимость молока от нервов. А, не дай Бог, не будет молока, чем кормить? Такой кругом голод, деревня криком кричит. Значит, хватит прятаться, надо идти, смотреть деточку, и пусть ему пошлется небесное благословение ничего не увидеть, кроме того, что видят все.

Девочка была сморщенная, красненькая, и носик дулечкой, губешку нижнюю под верхней не видать, а глазенки – крест святой – разумные-разумные и по сторонам смотрят. Ни-че-го больше! От счастья, что ничего больше, он выскочил на крыльцо и протянул руки вверх, и горлом вылетел из него крик радости и благодарности. Хорошо, что дом их был тогда последний на новой улице имени Котовского, последний из пяти новых жилкооповских домов, построенных назло всем врагам народа после знаменитого шахтинского дела. Прямо от их калитки начиналась дорога, что вела к железнодорожной пасленовой посадке, а за посадкой уже шло кладбище. Это к тому, что благодарственный крик Дмитрия Федоровича слышать никто не мог, это был крик, что называется, в чистое поле. И когда он уже прокричал и отпустили его страх и ужас, он увидел, как вдалеке, словно в дымке, напрямик к посадке с чем-то тяжелым в руках торопится какая-то чужая женщина… Странное дело, подумал он, откуда ж это она идет? С кладбища, что ли? Он козырьком приложил руку, чтоб не бликовало, а уже никого не было…