– Ты, дочка, не садись в это, только ножки сполосни, я лучше тебя сверху полью.

И поливала из ковшичка, и вечно не угадывала с температурой, то горячей ошпарит, а то совсем ледяной. Потом, таким образом вымытые, все садились ужинать. Никаких там чаев – этой привычки у них в доме не было. Чай с малиной и медом – только лекарство. А обычный ужин – это картошка жареная с огурцами, солеными или свежими, в зависимости от сезона, и компот, опять же из свежих или сушеных фруктов. Отцу «в баню» наливали стопку водки. Одну. Про себя же мама говорила: «Да я сроду не пью. Тьфу!» Но была мама обманщица и грешница. В летней кухне у нее всегда стояла в закутке бутылочка вишневой наливки. В этом же закутке мама тайком от всех и покуривала, и хоть все про это знали, мама все равно пряталась и делала вид, что ходит в кухню исключительно по делу. Поэтому, когда маму кто-нибудь искал, именно перед летней кухней всегда кричали особенно громко, чтоб мама успела придавить папироску и заткнуть бумажной пробкой бутылочку. Кстати, рюмки или стакана в кухне не было. Мама делала глоток прямо из бутылки, всего один глоток. И припечатывала горлышко скрученной газеткой.

Когда стали возвращаться реабилитированные, был момент, когда Леля подумала: «Я тоже запью…» Но взяла себя в руки, тем более что у Василия Кузьмича все именно в этот период пошло хорошо: его удачно перебросили на реабилитацию. Она как-то по дури возьми и скажи ему:

– У тебя жизнь, как у тетки Маланьи, помнишь сторожиху на даче? Она, когда умом трогается, то ничего плохого не делает, только строчит и распарывает, строчит и распарывает. Вот и ты – то одно, то другое.

Он тогда ее ударил, первый и последний раз в жизни. Впрочем, так бить два раза и нельзя – конец случится. Она ведь прямо на пол кухни упала, правда, пока падала, сообразила сориентироваться, чтоб не на угол холодильника, но челюсть он ей хорошо с места сдвинул. Пришлось частным образом ставить шины, исправлять прикус. Она тогда носила газовый шарфик на голове так, что он, спускаясь, слегка прикрывал ей левую щеку и подбородок.

– У меня экзема, – говорила она, едва раздвигая губы.

– Извини, – сказал Василий Кузьмич на другой день, когда уже вернулись от врача. – Но впредь думай, что говоришь… При чем тут Маланья? Я выполняю свои прямые обязанности.

– Ты меня тоже извини, – ответила она ему. – Я ляпнула, не подумав.

Раненой челюстью она потерлась об его рубаху, уловила запах чистого тела и немножечко пота, ровно то количество пота, которое принять можно, ибо оно свидетельствует о нормальном протекании жизненных процессов. А это хорошо, замечательно, что у Васи процессы идут, что он живой и чистый, но тут же почему-то подумалось странное – покойники тоже пахнут, у них тоже идут процессы, невероятная это штука, человеческая жизнь и смерть, и то и другое вырабатывает запах, то есть происходит химия, Но – Боже! – какие же разные химии! Леле хотелось размышлять об этом дальше, углубиться в запахи гниения и секреции, разобраться в этом до конца.

Василий Кузьмич сказал ей, что он случайно, попутно с другим делом, делом их сотрудника, узнал одну вещь… Сотрудник был тоже… того… в смысле… убран, а теперь вот с ним проблема. Специфическая, можно сказать. Он был крутой малый, что да, то да, никто не отрицает, он применял силу и прочее, но ему ведь потом, – тебе это должно быть сейчас особенно понятно – уже другой малый своротил челюсть, и его в конце концов справедливо шлепнули, так вот как с ним быть? Сегодня – в смысле реабилитации? Это только сморкачи-интеллигенты могут думать, что у них были простые дела, а сейчас людей выпусти – и все, Ха-ха! Так вот, к чему все это?.. За этим их малым, с которым он не знает пока, что делать, потянулась цепочка, вылез профессор-скрипач, знаменитый педагог, а за ним знаешь кто? Ваш Николай… Я листаю, листаю, и вдруг раз – глаз зацепился, что-то вроде знакомое.

– Ну! Ну! – Леля прямо завертелась вокруг себя от возбуждения.

– Вот тебе и ну… Там, конечно, нет никакого дела, но вел Николай себя неграмотно. Во-первых, хамил… Меня это кольнуло. По какому ж праву ты хамишь?

– В его-то положении! – добавила Леля.

– В любом положении хамить нехорошо. А ваш просто не отдавал себе отчета, где находится…

– Он сроду такой был! – возмутилась Леля.

– Все-таки зря туда не заберут, – продолжал Василий Кузьмич, напрочь забыв, что в данный момент находился на процессе реабилитации, – не заберут, – внутренне набухал он. – Ты молодой, комсомолец, ты осознай, ты поищи вину в себе, как и положено, а он – в ор, в оскорбления… Знаешь, это судьба. Наш малый тоже был с характером, и можно понять, если в твоем кабинете тебя называют фашистом… Нехорошая в результате получилась история, но Николай неправ больше. Он начал. Наш тоже, конечно, не прав… зачем ногами, если есть, к примеру, карцер? Это я тебе рассказал под большим секретом, ни в коем случае за пределы нашей семьи – тебя и меня – это выйти не должно. Но ты знай, чем приходится заниматься…

– Да знаю, знаю…

– Ну, это тебе кажется… Со стороны легко знать, а тут ведь вникание требуется… Пусть Николай взят неправильно… Я согласен… Но поведение…

– Я же говорю, он сроду такой, сроду!

– Это неважно, какой он сроду. Что за странная постановка вопроса… Мы все какие-нибудь сроду. Но ты хоть понимаешь, что в этих местах не имеет значения, какой ты сроду, там важно: советский ты человек или, извиняюсь, не советский… С этой точки зрения…

– У нас стали про это забывать…

– Мы на этом еще навернемся… Поверь мне. С точки зрения – советский, не советский – Николай виновен, я тебе скажу это между нами. Он так проявился. Я не напишу про это, я уже сделал реабилитационное заключение, но ведь вот тут есть и ненаписанное…

Он тронул то место рубашки, которое плотно обтягивало левую половину груди и к которой совсем недавно Леля припадала поломанными зубами. Ей снова захотелось это сделать, но она не решилась, потому что Василий Кузьмич остался в этой позе – с приставленным к груди пальцем – и стоял долго, и видно было, страдал от охвативших его мыслей и чувств. По тому, как ходили желваки, а серые глаза как бы наполнились влагой, которая осторожненько стояла, не шевелясь, боясь пролиться, можно было судить о силе воли человека, который может держать в руках все свои физиологические процессы, а Колюня, например, будь он проклят, царство ему небесное, нрав свой паскудный сдержать не мог. Никогда! Такое заварил. Ее ведь тоже вызывали кое-куда в то время и сказали про брата. Она не кричала в том кабинете, Господи, какой там крик? Она только что не на коленях ползала и все объясняла, объясняла, что было у отца три дочери, одна, правда, Танечка, умерла совсем маленькой, и один сын. «И вы понимаете, дорогой товарищ майор, как они его избаловали – единственного. Отец и мать. Все ему! Все! Захотел скрипку – пожалуйста, ну скажите, зачем ему скрипка? Вы знаете, как мы мылись? В одном корыте, а ему – ему! сыну! – мать грела воду отдельно, совсем в другой день. Мы все терлись хозяйственным мылом, а он розовым. Товарищ майор, я ничему не удивляюсь, ничему! Такое воспитание может все сделать, любое предательство. Я говорила: мамочка, дай мне кусочек розового, я же девочка. Ну что вы! Мать прятала мыло для своего любимчика на шифоньере. Товарищ майор, что я должна написать и где? Вы знаете мою работу. У меня безупречная анкета, безупречная. Я беспощадна к врагам, это во мне мужское… Да! Да! Не обращайте внимания, что я так выгляжу. Спасибо за комплимент, но это не имеет никакого значения, когда речь идет о Родине… Я согласна быть кем хотите, любым уродом… Не имеет значения… Спасибо, вы так хорошо меня понимаете… Даже не сомневайтесь во мне! Никогда! Нет, нет, я не скажу мужу… Он ваш коллега… Знаете? Все знаете? Но раз вы говорите, значит, так и будет… Не скажу…»

Леля всю жизнь командовала агитпропом. На взгляд старика, Леля была Никифором нашего времени. И он их любил обоих. Потом, когда уже Лизонька кончила свой университет и приехала к дедуле и бабуле на откорм – одно яичко сырое утром в первый день, два во второй, и так до десятка, а потом обратным ходом, – так вот… Приглядел Лизоньку во время яичного накопления один парень, тоже выпускник по железнодорожному делу. Ходили они с Лизонькой по вечерам в чистое поле, а Нюра, сколько могла, шла незаметно следом. Нюра боялась, вдруг клевета на девочку – никакая не клевета, а правда, тогда близкое присутствие железнодорожника при полном отсутствии людей может сыграть плохую роль, потому что, на взгляд Нюры, железнодорожник был не той фигурой, чтоб иметь в виду замуж. Какой там замуж! У молодых и в мыслях этого не было, так бродили, болтали, Лизонька поняла, что парень сам очень боится, как бы там чего… В общем, ходили два дурака, разговоры разговаривали. Никакие.

– Слышишь, поезд стучит? Порожняк…

– Ты Фейхтвангера читал?

– Слышал… Я больше нашу литературу уважаю…

– Нашел что уважать… Мы отстали от цивилизации лет на сто…

– Зато в другом всех обставили… В смысле государства. Власти…

– Ты хоть слышал, что у нас людей убивали?.. Пачками?

– А что, все люди нужны? Некоторых и надо…

– Кого именно?

– Врагов народа…

– У тебя уже была женщина?

– Нет. А что?

– Чего ж ты рассуждаешь, если не знаешь элементарного?

– А у тебя, что ли, был… этот… мужчина?

– Был.

– Да ты что?

Ах, эта Лизонька… Много про нее можно рассказать всякого… Видела она, например, что баба Нюра огородами ходит за ней следом. Другая бы поэтому на три шага от кавалера отодвинулась, а эта, когда вышли на рыжий пригорочек и рыжая луна охватила их вдвоем каким-то, ну, скажем, гоголевским светом, так вот тут-то Лизонька закинула руки на плечи железнодорожнику, отчего тот едва не рухнул. Не подумайте, что от тяжести – Лизонька была тоненькая и легкая, он едва не рухнул от ужаса за возможные последствия, которые тут же сейчас и последуют. У железнодорожника, как и полагается тому суровому и принципиальному времени, была выстроена навсегда платформа личной и общественной жизни, и эту повисшую на нем девушку он, исходя из платформы, уже не уважал, после того как она призналась, что уже – извините за тавтологию – не девушка. В его кристальном мировоззрении такие исключались…