Вся «баловная» деятельность старика Фигуровского вскрылась тогда, когда пошла эта кампания против врачей-евреев. Тут ему лыко и поставили в строку. Факт назначенной предположительной смерти был квалифицирован как заранее задуманный врачом-убийцей акт, который готовился им еще со времени нежной водянки яичка. Кстати, в жизни конкретного Баранова О.Н. вся эта трагическая история зимы пятьдесят третьего сыграла роль роковую. Местные чекисты показали Баранову, начальнику тамошнего ОРСа, выписку из дела его детского врача. Кстати, при этом присутствовал сам Уханев, который уже давно мелочевкой не занимался, но в истории с Фигуровским встал в центр нападения, так в нем взыграло ретивое. Так вот, в шутейной форме – там ведь у нас работают больше хохмачи – они Баранову по дружбе возьми и сунь в лицо бумажку: предположительный срок жизни – 53 года. Если уж совсем быть точным, то их всех до колик развеселил детский онанизм Баранова, потому как был он мужик огромный, могучий, килограмм сто двадцать живого веса, а по части мужских органов, то, как теперь говорят уже наши дети, – ва-аще! Ну, как тут было не повеселиться. Кто ж знал, что у Баранова такие слабые нервы. Он только-только успел отметить сорокалетие, после которого имел такую почечную колику, что катался прямо по полу. Он тогда еще не пришел в себя от страха той боли, от кореженья собственного бессильного тела, которое в минуты приступа было похоже на тушу перед разрубкой. Одним словом, Баранов умер от инфаркта прямо в кабинете Уханева, что лишний раз подтверждает, с одной стороны, наивность Фигуровского, который в своих прогнозах исключал наличие уханевых и их влияние на продолжительность жизни, а с другой, говорит о потаенном коварстве людей еврейской национальности, которые могут косить, оказывается, наших могучих людей при помощи одной всего строчки в истории болезни. Ну? Это же надо так уметь! Уханевской команде для этого приходится ночами не спать, а этот старый, рассыпающийся на перхоть и суставы Мойша пишет одно слово, и мощный русский богатырь падает, как серпом подрезанный. Ох, и рассердился тогда Уханев, обидно ему стало за Баранова и за весь русский народ. Фигуровский же… Смешно сказать, он эту историю с убийцами-евреями пережил, и вернулся откуда надо, и стал требовать свою картотеку, и топал ногами на все того же Уханева, отчего тот был просто в шоке, потому что перестал понимать хоть что-то в этой раскоряке-жизни и выдал от непонимания и минутной растерянности картотеку, о чем очень пожалел лет через десять-двенадцать, кинулся ее искать, а уже ни Фигуровского, ни картотеки… Все! На месте же домика, где жил старый врач, разбили, будто назло Уханеву, розарий. Тогда их шахтная область стала всю себя покрывать цветами. Такой был общественный настрой. Вот не росло, а будет! Розарий на месте Фигуровского ко всему прочему оказался образцово-показательным, что и спасло его от справедливого гнева Уханева. Будь он просто обыкновенный цветник, он бы вытоптал его, как то самое просо, которое сеяли-сеяли – вытопчем-вытопчем, а этот, куда водили иногородних гостей, тыча им в лица особенно удавшиеся сорта темно-малинового цвета, был уже вне его юрисдикции, или как там еще говорят по-ученому. Но это мы как-то очень убежали во времени, а когда Роза болела (Боже мой, опять Роза, бедный Уханев, сколько многозначительных совпадений может устроить жизнь) пневмонией, то Баранов еще только-только закармливал кабанчика для будущего своего сорокалетия.

Фигуровский приехал к ним на стареньком фаэтоне. Фаэтон стоял у него во дворе уже много лет. На случай. Лошадь же он брал у цыгана, который в обычное время впрягал ее в линейку и со своим выездом считался рабочим хлебозавода. На линейку ставили фанерный ящик с хлебом, и цыган развозил его по магазинам. В случае с Фигуровским цыган надел новую синюю косоворотку с поясом-шнурком и в таком красивом виде доставил знаменитого доктора к тяжело больной девочке. Врач Полина Николаевна со своего двора видела фаэтон и с насмешкой сказала своему мужу:

– Конечно, за живые деньги он пообещает им жизнь. Если бы мне платили в руки, я бы тоже была оптимисткой.

Фигуровский вылечил Розу. Уезжая в последний раз, когда Роза уже сидела в подушках, хотя большая ее головка еще не держалась на тонкой шее и сообразительная Нюра подкладывала ей на плечо вышитую крестом «думочку», он сказал старику:

– Память моя стала сдавать. Я не сразу вспомнил, что уже лечил вашу внучку. Она была до войны сильно кудрявой?

– Вот именно, – ответил старик. – Как африканский негр. Мы ее побрили перед тем, как спрятать в деревне. Ниночка, дочь моя, отвозила… А когда приехали забирать, волос рос уже прямой. Куда что делось. Так разве бывает?

– Ну, есть же! Почему вы, русские, задаете вопросы, если факты у вас перед глазами? Вам что, обязательно выдать справку?

– Но вы же тоже засомневались, не признали, – настаивал старик, значит…

– Я не сомневался, – важно сказал Фигуровский, – я не полагался на свою старческую память. Я их столько видел, этих детей, кудрявых и всяких. Что, я обязан всех помнить? В конце концов!

– Но, согласитесь, факт странный, – настаивал старик.

– Мало ли, – махнул цыгану Фигуровский, мало ли…

– Что я тебе говорила? – сказала мужу врач Полина Николаевна. – Я тебя уверяю – это был безнадежный случай. Я этих пневмоний навиделась, наслышалась!

С Полиной Николаевной потом в деле Фигуровского произошла непредвиденная Уханеву странность. Полина Николаевна стала кричать ему, что таких врачей забирать – совести не иметь, что на Фигуровского надо им всем молиться, что только такое бездетное – ты, случаем, не кастрированный? – мурло, как Уханев, может поднять на выдающегося Доктора руку. «Молюсь на него, молюсь!» Полина Николаевна из тех мест, которые определил ей Уханев, не вернулась, а муж ее, оказавшись в одиночестве, купил с тоски у Дмитрия Федоровича все, все улики, когда тот начал подводить жизненные итоги и распродаваться.

Дочь Полины Николаевны стала впоследствии крупным специалистом в области мелиорации. Там у нее тоже возникла целая история, но ведь стоит только пойти по чужим следам, как не заметишь – уйдешь от своих. Поэтому с ними – все. Про мелиорацию другие знают лучше.

Роза же ела мед с алоэ и собачьим жиром, но считала его свиным. Нюра держала купленный целебный жир в отдельной банке и думала: Господи, и сбрешешь, и напридумаешь, и исхитришься, только чтоб спасти ребенка.

Поэтому Роза не ведала, что ест, и набиралась собачьей силы, которая впоследствии в жизни весьма пригодилась.

В Мытищах же к тому времени собирался семейный совет, на котором родители предложили Лизоньке и Жорику пожениться, раз уж такое произошло.

– Вы что? – не своим голосом закричала Лизонька, отчего в глазах Жорика сверкнуло глубокое и радостное удовлетворение. Кстати, бывает ли удовлетворение нерадостным? Надо будет вернуться к этому вопросу.

– Я не против, – фальшиво сказал он, – но раз Лиза не хочет…

– И правильно, – вдруг вопреки себе же, нелогично сказала Ниночка. – Чего это ради? – Но добавила категорически: – Жить под одной крышей теперь не будете. Все. Живи-ка, умница, сама.

Сняли для Лизоньки угол в Москве на Каляевской улице. Кроватка-одинарочка за шкафом у какой-то старой барыни. Леля на это сказала так:

– Будь Лиза девушкой, я бы вполне могла взять ее к себе, пусть бы спала в кухне на диване, все-таки у нас воздуха больше. Но – пойми! – я не могу ставить под удар семью. Что прикажешь делать, если все ограничители сняты? А у меня муж – мужчина…

Леля тогда сильно нервничала и от этого носила на себе сыпь. Как-то неожиданно и круто изменилось время. Кто бы мог подумать? Она много раз встречалась с Хрущевым на совещаниях – никакого внутреннего волнения. Приходила и рассказывала мужу:

– Понимаешь? Это несравнимо! Как раньше? Я иду по Красной площади в семнадцатой от мавзолея колонне и вся дрожу с головы до пят. Сделай Он мне знак мизинцем: умри, – умру! Все умерли бы! Этот же… Сижу с ним глаза в глаза, и что? Ничего! Просто разговор, то да се… Это что? Вождь? Ну, я понимаю… Молотов… Был бы жив Калинин… Собственно, и все… Ну, с натяжкой – Микоян… С очень большой натяжкой. Но этот?

После Главного Доклада Хрущева у Лели было очень плохо с сердцем. Не знали, что думать. На инфаркт не похоже, синусоида почти в норме, а умирает женщина, и все.

С тех пор Леля стоит в спецполиклинике на учете. Раз в год собираются вокруг нее сосредоточенные доктора, смотрят на результаты «велосипеда» и кардиограммы под нагрузкой и без, а главный кардиолог, здоровущий бык, дышит ей в лицо смрадным дыханием, будучи, видимо, уверенным, что не чистотой полости рта определяется ценность человека на земле.

– Не бережем себя, не бережем! – говорит он ей.

«Господи, ну почему он так близко подходит, – думает в эти минуты Леля. – В конце концов, есть ведь другие медицинские профессии… Рентгенология, например… Чтоб не лицом в лицо». Даже хотела сказать об этом при случае кому-нибудь из ведущих медицину, но тут пришлось как-то сидеть в президиуме с Очень Большим Человеком, просто, можно сказать, величайшим, так у него тоже шел запах изо рта, но ни один не отпрянул, а наоборот, все радостно его вдыхали целиком. Леля тогда сказала Василию Кузьмичу:

– Им, действительно, не до себя… У них нет времени на зубные порошки. Это обыватели и мещане думают, что нам тут море разливанное всяческих услуг и благ. Дураки! Не до этого!.. Света белого не видим…

С тех пор, долго моясь по утрам, Леля стала думать, что она ух какая сибаритка, раз позволяет себе, тратить на это столько времени. Под воздействием воды мысли приходили разные, непредсказуемые. Вспоминалось общее корыто, в котором в детстве мылась. Отец первый входил в семейную воду, а мать потом всем объясняла, что после него вода всегда чистая-пречистая, хоть пей. Ее, Лелина, очередь в мытье была последней. Она входила в уже вконец серую и почти холодную жижу, и тогда мать сочувственно говорила: