– У-у-у! – выла Нюра. Но, заметил старик, аккуратно выла, чтоб не вышел крик за пределы живота его, потому как на их кровати с шариками из никеля спала их самая удачливая дочь Леля с чистоплотным мужем Василием Кузьмичом, а дочки неизвестно где существующего (или несуществующего) Вани Сумского в соседней комнатешке слушали, как исполнял Василий Кузьмич на сон спокойный и грядущий свою приятную мужскую функцию. Отчего Лизонька стала его бояться всю свою жизнь, а Роза, по сравнению с Лизонькой – малолетка, бояться его как раз перестала и никогда сроду не тряслась перед ним, смотрела на него насмешливо и с вызовом: знаю, мол, я тебя, какой ты есть, отчего Василий Кузьмич терялся, багровел и схарчил бы, конечно, девчонку, но не вышло. Сразу не сделал, а потом Роза сама кого хочешь схарчить могла. Но не будем перескакивать через жизнь, как через канаву.

В то, следующее после ночи утро, когда Нюра выла в кишки старику, он спросил Лелю спокойно и строго:

– Ты узнай, где надо, как Колюня умер и когда… И где похоронен. Не собакам же его выбросили…

– И думать не думай! – не своим голосом закричала Леля. – Как это я узнаю? Нет у меня брата, нет, а ты – узнай, узнай! Знала б, не говорила! Вы как в дикой Сванетии живете! Может, ему еще памятник ставить надумаете?

Но старик молчал и смотрел, смотрел и молчал. Леля аж заегозилась и снова хотела перейти в крик, но что-то перехватило в ее горле, получился не крик, а плач, да еще и жалобный, вроде как она из всех самая несчастная.

Но старик и это выдержал, поэтому через какое-то время получил от Лели письмо со странной датой внизу: 12 августа 1944 года. А стоял на улице октябрь, и год был 1946-й. Хорошо, что Нюра без очков ничего не видела, а очков не имела. А старик все понял. Следующий вопрос, который он собирался задать дочери и зятю, касался самой смерти, или, что называется, способа убийства. Не сапогами ли?.. Но он не хотел мучить свою единственную счастливую дочь сразу многими вопросами. Спасибо пока на этом… тем более что событий в жизни было много, успевай поворачиваться.

Ниночка прислала письмо, что вышла замуж за инженера-вдовца из поселка Мытищи. У вдовца отдельный дом с мезонином, правда, деревянный, не обложенный камнем или кирпичом. Сын у него Лизонькин ровесник, отличник учебы, играет на пианино и имеет первый разряд по шахматам. Теперь Лизоньке есть куда приехать, чтоб учиться в Москве. Вот кончит девятый класс и, пожалуйста, пусть едет. Ниночка прислала деньги – оденьте девочку, чтоб не стыдно было ее предъявить новой семье. Нет ли у нее вшей? Если да, то сделайте ртутную мазь, как в войну, и выведите, а не поможет – постригите коротко. Не велика потеря – сеченые косы. Как им показался Лелькин муж? Ничего себе мурло, правда? Они с ее Эдиком с таким на одном гектаре не сядут, это, конечно, грубо, но справедливо.

– Розка, значит, нам остается, – сказала Нюра.

– Значит, так, – ответил старик.

Лизонька оттого, что предстоит ей отъезд, так зазналась, что никто не мог себе такое представить. Ходила носопыркой вверх, будто ее не в Мытищи, а в Париж приглашают на все готовенькое.

– Интересно, какой он? – ехидно спросила Роза.

– Кто?

– Ну, этот… братик твой! – засмеялась Розка.

– А! – сказала Лизонька, хотя, кто имелся в виду, догадалась сразу, потому что сама об этом мальчике-разряднике все время думала, но ни за что бы в этом не призналась, а Розка обладала таким свойством – говорить с ходу то, что у Лизоньки в голове уже гнездилось или только-только начинало…

5

Отправили Лизоньку.

Хорошо ее одели. Пальто из зеленого бобрика с лисьим воротником. Капор двугорбенький, тоже зеленого цвета, не хотела, дурочка, его брать, но если думать о зиме, Мытищи гораздо северней, обязательно уши надо закрывать плотно. Лучше капора ничего и быть не может. Валенки-чесанки с галошками новыми. Форму перелицевали удачно очень, протертые рукава, правда, пришлось поменять. Немного другого цвета нашлась материя, но в этом даже что-то было. Воротнички беленькие, батистовые, кружевные, из прошвы – тут Нюра расстаралась. Белье, правда, было плохонькое. Две сатиновые рубахи и рейтузы штопаные-перештопаные, а лифчики – вообще, можно сказать, Нюрина самоделка, из стареньких Ниночкиных наварганила.

Отправили с Богом пассажирским поездом Тбилиси – Москва, на второй, но – повезло – не боковой полке. Махали, махали вслед, у Нюры даже растяжение жил в плечевом суставе получилось. Все потом у нее под левой мышкой тянуло с того раза.

Вернулись домой – пустотища. Две комнатешки, а звук отдается. Странное наблюдение. Девчонка-маленка выехала, а столько освободилось пространства, что возникло эхо. Чудо? Чудо. И такая тоска накатила, такая тоска, хоть кричи. Старик видел, как сдает Нюра, просто вянет на глазах, зубы у нее передние прямо посыпались, рот запал. Он как-то на базаре встретил чисто случайно ту свою старую знакомую, к которой бегал еще до покойницы Танечки. Лярва эта исчезла из поля зрения много лет как, а тут – здрасьте вам – на базаре столкнулись в молочном ряду. «Сколько просите за ваше блюдечко сыра?» – «А нету сыра… Мадам его уже взяла». Мадам рядом стоит. Пахнет от нее сильными духами. Крепкая такая мадам, в тугом шелковом платье, перманент крутой, и зубы все, как один, золотые. Вот на зубы у старика глаз и вскинулся. Нюру вспомнил и те золотые кольца, которые могли быть зубами, но ушли в торгсин ради манки для Лизоньки давным-давно… А мадам как заголосит:

– Не признаете меня, Дмитрий как там вас по батюшке, извините, забыла…

Ах ты, моя лярвочка золотая! Значит, это ты? Обменялись словами. Мадам жила хорошо, муж у нее был забойщик-стахановец, хорошие деньги приносил. Дети все удачные, в институтах Москвы и Ленинграда выученные. Сама она только что с курорта «Шахтер» на Черном море. «Мацесту» очень уважает для суставов.

Старик потом шел домой и думал: сколько ж ей лет, подружке моей бывшей? Получалось, что лет шестьдесят пять, а выглядела она куда лучше Нюры. А Нюре же сколько? И тут сообразилось, что у Нюры в этом году юбилей. В декабре ей шестьдесят стукнет.

Так захотелось сделать женщине что-нибудь приятное, но что?

Написал Ниночке и Леле. Не забудьте, мол, девочки, про дату. Как-никак – круглая.

Сам же пошел к зубному технику Арону Моисеевичу выяснить, сколько могут теперь стоить передние зубы из простого материала, поскольку другим клиент не располагает.

Ниночка ответила просто. Приезжайте, дорогие, ко мне. Отметим шестидесятилетие у нас. Посмотрите, как живем. Соберемся всей семьей, пусть и Леля со своим мурлом приедет. В конце концов – она сестра, а на мужа ее смотреть нечего, у нее самой до войны был не подарок. И Розу пусть возьмут с собой непременно. Старик прочел письмо и прежде всего очень удивился: а как же иначе, без Розы? Без нее вопрос и стоять не может. Она теперь ихняя, можно сказать, окончательно, раз Лизонька уехала.

Хорошие получились именины. Эдик оказался замечательным человеком, все шутил на тему, что самое слабое место в организме человека – самое твердое. Зубы. А, извиняюсь, то, что мягкое, сносу тому нет. Улавливаете, что имею в виду? Это все от Нюриного беззубого, рта шло, потому что Нюра категорически отказалась вставлять зубы у Арона Моисеевича, тем более, делать присос. Нет, и все! А кому не нравится – пусть не смотрит.

Василий Кузьмич на том рождении крепко выпил и замолчал на всех. Леля нервничала – не знала темы его мыслей. Радостно объединились все на разговоре о другом юбилее – семидесятилетии Иосифа Виссарионовича Сталина, которое готовилось на всю ширь и мощь. Хотели даже выпить вперед, но Нюра твердо сказала – вперед не рекомендуется. Назад можно, а вперед нет. Предрассудки, сказал Василий Кузьмич, но не настаивал. Такое дело, что лучше перебдеть во имя Такого Человека. Но все как-то подтянулись за столом, Леля вся заискрилась и произнесла речь о том, какие они все ничтожества, и радости их ничтожные, и юбилеи, и шутки их, и все, все, все по сравнению с Ним, который больше, чем отец и мать вместе взятые, больше, чем вся любовь, одним словом, больше всего самого большого. Светоч! Гений! Титан! Всенародное их счастье! Повело ее неизвестно куда, встала, рука с рюмкой дрожит, в глазах слезы, голос пошел на фистулу. Василий обнял ее за талию: «Успокойся, Лека!» И тут старик возьми и увидь, как Леля умирает. Как криком безмолвным кричит и бьется, бьется. Видел в ужасе раскрытый рот и слюну, пышную, белую, как мыльная пена, в уголочках рта. И ничего ему так не хотелось тогда, как вытереть эту пену, он даже рванулся к Леле и зашибся об ее взгляд.

– Мы все перед ним виноваты, все! – где-то высоко звучала Леля. – В нашей семье столько позора. И кулачество как класс, и Николай – это исчадье ада, и ты, Нина…

Ниночка как вскочит да полотенцем ее как звезданет прямо по лицу, наискосок. Еле разняли сестричек. Думали – все, конец, как же после этого? Эдик все наладил. Превратил все в шутку, поверить в это трудно: по морде в шутку? Но у него оказалось такое свойство – разворачивать факты необычной стороной.

Леле он сказал:

– Ты, мать, просто поэт! Как говоришь, а? Ты никогда не хотела написать роман? Семья – гадюшник, кого только нет, но, черт возьми, твоя ж родная семья! Все в ней колобродит, шуршит, шипит, но ведь в ней твои соки тоже, ты ж одной с ней крови. Вот ты ее – Нину – обхамила, а думала, что это ты саму себя этим тронула? Себя задела?

Нине сказал:

– Ну, размахалась! Ну, размахалась! Да от кого угодно не стерпи, а от родного все стерпи и спасибо скажи! Девочки мои, лапоньки! Ну?

Сын его, Жорик, как вдарит по клавишам пианино «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…». Одним словом – обошлось.

Леля даже заплакала, а Ниночка сказала: «Я последнее время вся на нерве. И на руку стала тяжелая. Прости меня!»

Василий Кузьмич вышел на террасу покурить, старик пошел следом.

– Я все спросить вас без Лели хочу, чтоб ее не расстраивать. У вас это делается расстрелом или повешением? Или, может, на урановые рудники?