Рэм имел в виду родимое пятно на внутренней стороне моей руки, как раз над запястьем: маленькое, слегка заметное на ощупь, винного цвета пятнышко — вытянутый овал с двумя небольшими выступами на одном конце. Должна признать, оно действительно напоминало рыбку с хвостом, но вряд ли имело какое-то отношение к моему происхождению.

Пока человек, которого я называла Па, разглагольствовал, я, как и мама, сидела с бесстрастным лицом, но только потому, что она держала меня за руку прохладной узкой ладошкой, рассеянно поглаживая обломанным ногтем большого пальца родимое пятно. Мне было гораздо труднее усидеть на месте, чем ей, и не думаю, что это имело какое-то отношение к моему возрасту. Уже тогда я видела — в маме не осталось ничего, что помогло бы ей выстоять против Па или любого другого человека. Она безропотно смирилась с присутствием Рэма Манта, с его грубыми манерами, и меня это возмущало до глубины души. Сколько себя помню, я всегда сгорала от стыда за нее и от ненависти к нему.

Пока я, задыхаясь от ярости, боролась с собой, мать слушала разглагольствования Рэма, и ее лицо ничего не выражало. Неужели она всегда была такой смиренной, такой бессильной? Иногда она пыталась пробудить во мне жалость к нему, говоря об ужасном потрясении, которое Рэм пережил на корабле, будучи еще мальчиком.

— Его били каждый день, и мужчины удовлетворяли с ним свою похоть, когда хотели, — однажды сказала мама. — Это его ожесточило. Попробуй представить себе, каким он был мальчиком, парнишкой по имени Рэмси.

Но мне это не удавалось. Ничто не могло унять мою ненависть к человеку, который так грубо обращался с моей мамой.

Когда после традиционной речи, с чувством выполненного долга, Рэм, спотыкаясь, отправлялся спать, я обнимала маму.

— Не обращай на него внимания, — шептала я. — Лучше снова расскажи мне о Роудни-стрит.

Я знала, что это был единственный светлый момент в ее жизни, единственная история, которую она любила рассказывать. На губах матери появлялась легкая улыбка, и она в который раз рассказывала мою любимую историю о том, как она работала камеристкой сразу после приезда в Ливерпуль из Эдинбурга, и о своем романе с красивым молодым человеком, который гостил весь дождливый декабрь в огромном доме, выстроенном еще при короле Георге, на Роудни-стрит. Мама была уверена, что он благородного происхождения: черты его лица были тонкими и правильными, руки нежными, спина — прямой, а манеры и речь такими изысканными, что каждый раз, вспоминая о нем, мама начинала плакать. Ей было известно только его имя, и мама считала, что мне не следовало его знать. Когда моему отцу пришло время уезжать из Ливерпуля, он пообещал, что вернется за мамой в феврале или в марте, на Благовещение. В мае он намеревался отправиться в Америку и собирался взять маму с собой.

— В Америку, — говорила она, мечтательно улыбаясь.

Потом мама молча сидела, предаваясь воспоминаниям, и ее лицо тихо сияло внутренним светом. Но у ее истории не было счастливого конца. Красивый молодой человек не вернулся на Роудни-стрит, а тайная беременность Фрэнсис Гау вскоре стала явной. Ее бесцеремонно, с позором вытолкали на улицу, без рекомендаций, с помощью которых она могла бы найти другую работу. Три недели спустя ее, нищую и отчаявшуюся, встретил Рэм Мант и предложил пожить у него.

— У меня действительно не было никакого выбора, Линни, — так мама всегда заканчивала свою историю. — Я пробовала найти твоего отца. Я столько раз ходила на Роудни-стрит и стояла там, спрятавшись в тени, в надежде, что он когда-нибудь появится. Но как он мог меня найти? После твоего рождения я лишь однажды смогла поговорить с девушками, работавшими там на кухне. Но они клялись, что ни разу его больше не видели. Что еще я могла сделать, Линни? Он ничего не знал о тебе. Если бы он узнал, что я беременна, то непременно женился бы на мне, я уверена, — говорила мама. — Ведь он по-настоящему меня любил. Я оказалась в затруднительном положении и выбрала меньшее из двух зол.

В этот момент она всегда смотрела на громко храпящего Па, раскинувшегося поперек кровати лицом вниз.

Раз в несколько месяцев мама доставала из комода резную шкатулку, сделанную из фруктового дерева. В шкатулке лежали маленькое круглое позолоченное зеркальце, томик стихов с «Зеленой коноплянкой» — из которой было взято мое имя — и кулон в форме сердца, отливающий теплым золотом. На кулоне из крохотных жемчужин была выложена птичка. Мама считала, что это коноплянка. В клювике птичка держала веточку из крошечных зеленых камушков. Мама утверждала, что это изумруды, но Рэм Мант был уверен, что это всего-навсего цветное стекло.

— Все это подарил мне твой отец. Он сказал, что дарит мне зеркальце потому, что любит смотреть на мое лицо, книгу, потому что ему нравится слышать мой голос, когда я читаю вслух, а кулон — потому что он хочет подарить мне свое сердце, — говорила она, поглаживая пальцами тускло поблескивавшую поверхность. — Однажды этот кулон станет твоим, Линни. И будет напоминать тебе о том, что хотя ты и дышишь речным ветром с Мерси, но в крови у тебя его нет.

Я всегда кивала и улыбалась. Я слушала эту историю много раз, до того самого дня, когда мама умерла, тихо и быстро, от горячки, которая высосала жизнь из ее и без того худого тела. Мне тогда уже пошел одиннадцатый год, а работать рядом с ней в переплетной мастерской я стала с шести. Сначала я разносила огромные кипы листов, присланных из типографии, работающим за широкими столами фальцовщикам. После того как все листы были разобраны по нумерации и сфальцованы по сгибу небольшим костяным ножом, их снова собирали и уносили на прошивку. Мама работала на прошивочном прессе, соединяя и прошивая собранные в брошюры страницы. Она прошивала по две-три тысячи страниц в день. Незадолго до ее смерти я получила повышение — стала фальцовщицей, и у меня появился собственный нож с костяной ручкой. Если бы все пошло так, как я планировала, годам к четырнадцати я тоже смогла бы работать на прошивке страниц.

В первый год после смерти мамы я каждое воскресенье ходила навестить простую могилку в той части церковного кладбища, где хоронили бедняков. Эту церковь называли у нас Моряцкой церковью — потому что совсем рядом с ней протекала река Мерси. Конечно, на самом деле это была церковь Прихода Богородицы и Святого Николая. Я долго стояла там, в окружении сырых полукруглых надгробий и незатейливых крестов, и водила пальцами по ее имени — Фрэнсис Гау, — вырезанном на простом деревянном кресте. Я всегда вспоминала о том, как Па не захотел платить за поминальный звон и панихиду, когда хоронили маму, так что похороны были совсем бедными. Пришли только несколько человек из переплетной мастерской и пара наших соседей. После похорон их даже не пригласили помянуть маму хотя бы чашкой чая.

Мама заслуживала большего, и я с новой силой возненавидела Па, каждое воскресенье вспоминая, что он не отнесся к ней должным образом даже после смерти.

Во время одного из визитов на кладбище, мрачным дождливым днем, я увидела в метре от себя огромную черную птицу. Птица чистила хищный клюв, терзая им тощую траву, и смотрела на меня оранжевым немигающим глазом. Меня охватил озноб. Когда птица взлетела, громко хлопая крыльями (словно кто-то вытряхивал мокрые простыни), я решила, что попробую найти своего отца. Конечно, это была детская мечта, но порою мечты сбываются, и без них не бывает надежды.

Я отправилась в северную часть города. Так далеко я еще никогда не была. Я дошла до самого холма Плезант, а затем, расспрашивая прохожих, нашла Роудни-стрит.

Эта улица находилась далеко от Бэк-Фиби-Анн-стрит, но с тех пор, если погода выдавалась хорошая, я часто приходила сюда по воскресеньям и прогуливалась туда и обратно по самой престижной улице в Ливерпуле, рассматривая дома эпохи короля Георга с ажурными коваными балконами. Я видела девочек приблизительно моего возраста, но какая между нами была разница! Дома, на Воксхолл-роуд, я ничем не отличалась от любой другой девчонки — повседневное платье, которое было мне слишком мало, все в кляксах и заплатках, поношенные башмаки и рваный платок. На Роудни-стрит девочки носили красивые платья и бархатные пелерины. Их чулки были чистыми, без следов штопки, лакированные туфельки блестели, а на некоторых даже имелись серебряные пряжки. Волосы девочек были украшены сатиновыми лентами, кожа была чистой, а взгляд — ясным. Они смотрели сквозь меня, словно я была пустым местом. Они видели во мне нищую, которая жила возле доков. Со мной никто не заговаривал, кроме одной дородной матроны, которой я повстречалась на пути, пока стояла, разглядывая одно из великолепных зданий.

— Знай свое место, девочка, — пропыхтела она. — Это приличная улица. Нам не нужны здесь такие, как ты.

Я не обратила на нее внимания. Меня не заботило, какого мнения она или другие люди, живущие здесь, обо мне. Я внимательно изучала лица всех мужчин, попадавшихся мне на улице, шли ли они пешком, ехали ли верхом, выглядывали ли из окошек лакированных экипажей или сидели в открытых фаэтонах с высокими колесами. Я искала одно-единственное лицо, которое стояло у меня перед глазами, хотя я никогда его не видела: с золотистыми искорками в глазах, которые так похожи на мои, и с такими же, как у меня, светлыми волосами.

Я знала, как он должен выглядеть: отец стоял передо мной как живой, благодаря истории, рассказанной моей мамой.

Каждый раз после этих безрезультатных поисков я возвращалась назад в бедную часть города. По мере того как дома становились все меньше, сиротливо прижимаясь друг к дружке, и постепенно превращались в настоящие трущобы, я чувствовала, как угнетает меня мое нищенское существование. Это чувство было столь же явным, как и боль в ступнях, стертых в кровь слишком тесными ботинками, купленными у старьевщика.

Конечно, мама работала камеристкой у одной из этих дам: разве она не умела читать и писать, разве ее голос не был нежным, а речь — правильной, несмотря на легкий шотландский акцент? И мама прекрасно знала, как следует себя вести: она всегда настаивала, чтобы во время наших скудных обедов я сидела прямо, с чистой салфеткой на коленях. Она учила меня правильно держать нож и вилку, класть в рот маленькие кусочки, медленно жевать и поддерживать за столом приятную беседу. Мама научила меня читать и даже тратила по нескольку пенни с каждого заработка, чтобы купить бракованные книги. Шестипенсовый школьный учебник можно было приобрести всего за полпенни, если он был безнадежно испорчен — с перевернутыми страницами или испачканной обложкой. Это был наш секрет. Па никогда бы не позволил маме тратить деньги на такую чепуху, как книги. Я прятала их под тюфяком и в те вечера, когда Па не было дома, а мама уже спала, читала, пока не засыпала сама.