Небо над каналом начало уже вспухать багровыми рубцами, когда перед домом Самойловых вновь зазвенел колокольчик и остановились санки, крытые персидским ковром. Из них вышел равнодушный усталый Елагин и велел доложить о себе.

– Не прогневайтесь, батюшка, – отвечала ему растерянная Марья Александровна. – Брат-то мой, как вернулся вчера, ушел к себе, лег и молчит. Боюсь, не было бы беды.

Иван Перфильевич, которому уже смертельно наскучила эта канитель, спокойно кивнул:

– Ведите меня к нему.

Потемкин лежал на диване лицом вниз и не шевелился.

– Милостивый государь, извольте встать, когда к вам обращается посыльный вашей императрицы, – без раздражения проговорил секретарь.

Гриц вздрогнул, поднял голову и вскочил. Он и правда не слышал, как скрипнула дверь. Елагин с трудом узнал претендента. Лицо посерело, глаза ввалились, губы искусаны. Как везти его в таком виде к государыне, секретарь не представлял, но еще хуже было не везти. Он молча шагнул к Грицу, протянул вперед руку и разжал пальцы. Между ними что-то сверкнуло.

«Мое кольцо… – пронеслось в голове у Потемкина. – Вернула».

– Я привез вам последнее слово государыни, – со значением объявил Елагин. Он придвинул руку чуть не к самому лицу Григория. На ладони лежал крупный мужской перстень с массивным камнем редкостной чистоты.

Через два часа они уже подъезжали к пустынной даче Елагина. В прорывах облаков светила луна. Громадные старые ветлы возле дома качал ветер. Снег, схваченный ночным морозцем, скрипел под ногами.

Не светилось ни одно окно. Секретарь остался в санях. Потемкин грузно спрыгнул и пошел, не оборачиваясь, к темневшему входу. Выстуженные сени были пусты. Лестница. Две передние комнаты, где он на ходу своротил что-то из мебели. И в дверях третьей – она. Босая, в одной рубашке. Вот и все.

В доме не зажигали свеч. Челядь выслали в город, и было страшно бродить одной среди чужой зачехленной мебели. Часы пробили одиннадцать. Потом двенадцать. Час. На нижнем этаже скрипел, рассыхаясь, деревянный паркет. Точно кто-то осторожно ходил из угла в угол. От этого делалось жутко.

С улицы хлопнула дверь. «Боже! Почему я не услышала, как подъехали сани?» Человек поднимался по лестнице. Като усилием воли заставила себя оставаться на месте. За стеной что-то грохнуло об пол. Дверь отворилась.

Он.

Подурнел, это мягко сказано. Потемкин был страшен. Громаден, темен, растрепан. Глаза ввалились. Под ними расплылись тени. После болезни кожа плотно обтянула выпирающие скулы. Нос заострился и предавал ему сходство с хищной птицей.

«Брюс права, такой может и разорвать!» Като шагнула вперед. Григорий издал хриплый звук и неловко подхватил ее на руки. Коленом толкнул дверь и обрел первый попавшийся диван в качестве царского ложа.

Бывают минуты, когда легко умереть, чтобы ничего потом не испортить. Гриц накрыл Като одеялом и встал. За окном все так же дул ветер и летели по ночному небу клочья облаков.

«Господи, чудно творение Твое!» – прошептал он.

Где-то над головой в молчании свершали свой ход планеты. Спала под снегом земля, наливаясь новыми травами. И во всем мире было столько смысла и радости и вместе с тем такая нестерпимая боль, что Гриц хотел застонать, но не застонал, а повернулся к спящей женщине и стал прислушиваться, дышит ли она. Плечо тихо поднималось. В этот миг вся его жизнь показалась ему такой малостью перед этим ровно движущимся плечом. «Спасибо Тебе, Господи, – прошептал Потемкин. – И прости меня».

Утром светило солнце, дробясь на снегу синими, розовыми и фиолетовыми искрами. Григорий собственноручно протопил печь в голландской кухне. Като решила не ударить в грязь лицом и приготовила завтрак. Предусмотрительный Елагин заранее завез кушанья из дворца. Их надо было только подогреть, но Екатерине нестерпимо захотелось, чтобы Гриц ел ее собственноручные, чуть подгоревшие оладьи, хвалил и просил еще.

Он хвалил и просил.

Перемазавшись сажей, они бегали друг за другом по дому и хохотали. Раскуроченное ложе выдержало еще один натиск.

Наконец, около полудня зазвенел колокольчик, и императрица, оправив волосы, строго сказала:

– Это за вами, ступайте.

Лицо Потемкина потускнело.

– Я так и буду кататься к тебе, как вор?

– Нет, – она покачала головой. – Завтра я подпишу указ о назначении вас генерал-адъютантом. Найду покои во дворце. Люди должны привыкнуть к изменению вашего положения. А сегодня за вами приедут и привезут к трем на заседание Совета. Сделаете доклад о положении в армии, ее быстрой переброске в глубь страны и о готовности Порты к миру. Сможете?

Потемкин кивнул.

Он не выдержал прощания в жестких рамках вернувшегося неравенства. Впился губами в строго сжатый рот Екатерины, заставил отвечать, расслабиться, растечься негой по его подставленным ладоням.

Через окно Като видела, как Потемкин вышел на крыльцо. Как склонился перед ним Елагин. Неожиданно ее взгляд упал на собственные руки. «Боже мой! Их же теперь придется неделю прятать от любопытных глаз!» Внезапно ей захотелось смеяться: «А соврала Прасковья!» Пятна на ее коже были и крупнее и ярче.

Глава 9

«Казацкая свадебка»

Весна 1774 года. Оренбургская губерния

Генерал-аншеф Бибиков в крайнем изумлении взирал на уланские полки, маршем вступавшие в Казань. Пополнение пришло сразу, без предупреждения и в огромном по местным меркам числе – пять тысяч. Но что удивительнее всего, это были не рекруты, впопыхах похватанные по деревням – обмундированные и вооруженные лучше, чем обученные. А настоящие, обстрелянные войска с турецкого фронта. Судя по видавшей виды амуниции, они побывали во многих передрягах. Почти у каждого солдата светилась где медалька, где наградная ленточка. Лица хмурые, недовольные – служивых перебросили с сытных зимних квартир в Молдавии, где они намеревались залечь до весны и сосать лапу, в продуваемые семью ветрами башкирские степи. Счастливым для начальства образом солдатское раздражение оборачивалось против мятежников: мы там лямку тянули, а вы бунтовать!

Словом, Бибиков получил то, о чем уже перестал молиться. Ехал на Волгу, думал: справится. Прибыл, огляделся, аж подурнел с лица, так дела запущены. Отовсюду стон, реляции одна другой страшнее. Дворяне толпами бегут в центральные губернии. Местные гарнизоны боятся нос за стены высунуть, сидят, ждут Страшного суда.

Александр Ильич для начала произнес в Казанском дворянском собрании сильную речь: мол, государыня нас не оставит, но, коли хотите жить, спасайтесь наличными средствами. Сдавайте деньги. Собирайте ополчение. Бог даст, отобьемся. Помещики почесали в затылках. Раскошелились. Стали свозить родных в город. Набирать рекрут из собственных деревень, вступать в офицеры. Только что это были за вояки? Крестьяне спали и видели, как перебежать к Самозванцу. А их командиры давно не держали в руках ничего, опаснее бритвы. Но Бибиков радовался уже тому, что люди зашевелились.

Губернатор Брант, старик добрый, но ополоумевший от страшных известий, был счастлив переложить ответственность на плечи молодого командующего.

– Вы имеете от Ее Величества полную мочь, – сказал он. – Вам и решать. Город на вашей совести.

Что город? Генерал и сам знал: в сложившихся обстоятельствах он – крайний. Спросят с него. Это тяготило душу, вело холодом под сердцем, не давало спать. В сотый раз после отъезда из столицы остро хотелось объясниться с женой. Попросить прощения за неуместную шалость с Брауншвейгским семейством. Из гордости Александр Ильич все откладывал, отговаривался от себя самого избытком дел.

Но когда получил рапорт об обстоятельствах гибели Чернышева, разом помрачнел, отодвинул обеими руками груду писанины и потянулся за иной, не казенной бумагой. Голубой, деликатной на ощупь и золотой на срез. Бросил измочаленное вдрызг перо, взялся чинить новое. Резанул по пальцу. Ругнулся: поделом тебе, старый селадон! Чего удумал – на развод! Наскоро замотал руку. Платок, как назло, попался шелковый, именной, с гербом и вензелем. Четыре дюжины таких расшила ему супруга к Уложенной комиссии. Хоть плачь!

Начал, благословясь: «Дрожайшая Аграфенушка!» – как, бывало, писал ей из Польши. Потом: «Милостивая государыня!» – как цедили сквозь зубы в последнее время. Все не то. Скомкал. Бросил.

«Дорогой мой друг, Аграфена Васильевна! Простишь ли ты когда-нибудь своего непутевого мужа? Знаю, что оскорбил тебя безмерно, заведя на старости лет глупую куртуазию. Здесь только, среди ужаса, ощутил я всем сердцем, что ни о ком другом не могу думать, кроме тебя и детей. Страшно мне вообразить, что, может статься, мы не увидимся больше и ты будешь помнить только ту досаду, которую я тебе доставил. Между тем никого и никогда я не любил, как тебя. Все же остальное – несносная блажь, о которой стыдно вспомнить.

Скажи мне ласковое слово. Без тебя я погиб.

Все еще твой муж Александр».

Запечатал резным малахитовым перстнем. Долго держал руку на горячем сургуче, отдирал с хрустом. И еще два дня не решался отправить. Однако случилась оказия: ушли и донесения в Петербург, и весточка семье.

Стал ждать. Не то чтобы весь день сидел сиднем у окна, подперши щеки кулаками. Дела закрутили. Спал мало, ел еще меньше, маялся желудком. От тревог начало мутить и сосать в брюшине. За мытарствами позабыл обо всем. Но когда коровьим боталом забил под окном медный почтовый колокольчик, генерала как ветром сдуло с узкой походной койки. Пришли толстые пакеты из Военной коллегии, от государыни, а среди них узенький, словно стесняющийся своей легкомысленности конвертец. Затесался между важными гербовыми бумагами, спрятался. Выпал на пол. Лег к ногам.

Поднимал его Бибиков, будто пудовую гирю. Надрывал медленно и неловко. Вышло наискось, с потерей края. Легкий листок прилип к потным пальцам.

«Государь мой, Александр Ильич! Как мне не прощать тебя, моего супруга, отца моих детей? Благодарю Бога, что вразумил тебя и вернул нам твою любовь. Счастье, что ты жив. Счастье, что здоров. Я и дети молимся за тебя денно и нощно. Чаем встречи и ждем с нетерпеливой радостью. Знаю, что в твоих руках все дела пойдут на лад, и любое, самое горькое положение исправится. Неужели в Польше было легче? Никогда не поверю, чтобы ты пал духом. Целую и крещу через сто верст. Верная твоя Аграфена».