– Погибаю, православные!!! – завопил поэт во всю мочь.

Тут-то на опушку у кромки болота выехали казаки. Их легко было узнать по высоким шапкам, отороченным мехом, по справным сапогам и по медным кольцам в ушах, поблескивавшим сквозь густые нестриженые волосы. Крик замер на устах Струйского.

– Ну? Чё замолчал? – насмешливо спросил один из них, по виду атаман. – Эй, Творогов, подай веревку, – обратился он к ехавшему слева всаднику. – Будем барина тянуть.

– А как вытянем, так на той же веревке и удавим, – отвечал Творогов. Остальные его шумно поддержали.

– Посмотрим, – пожал плечами атаман.

Казаки забросили Струйскому веревку. Поэт поколебался, хвататься за нее или не стоит. Но выбирать было не из чего. «На все воля Божья», – решил несчастный и обвязался поперек талии. Опасные спасители вмиг вытащили его, а вот лошадей с санями пришлось бросить.

Весь в снегу и болотной жиже стоял Николай Еремеевич перед атаманом и не знал, благодарить того или молить о пощаде.

– Ты кто? – спросил верховой.

– Здешний помещик Струйский.

– А что, господин помещик, не признал ты меня? – ухмыльнулся в бороду собеседник.

– Да как же признать, – удивился поэт, – коли я тебя впервые вижу?

– Так ли?

Николай Еремеевич пригляделся. Нет, лицо незнакомое. Рябое, в оспинах. Глаза быстрые. Ухватки командирские.

– Извини, мил человек, – Струйский перекрестился. – Ей-богу, не знаю, как тебя звать-величать?

Казаки кругом загоготали, показывая на спасенного пальцами. По их простоватым лицам тенью промелькнуло превосходство. Великое тайное знание, которым они, сиволапые, обладали, а нечаянно встреченный помещик – нет.

– Я, твоя милость, государь, – рассмеялся атаман, – Петр Федорович. Иду за народ заступиться. Уж больно ваш брат без меня распоясался.

Струйский сглотнул. Привелось же встретиться с самим Пугачевым! И как теперь быть?

Не долго думая, поэт повалился в снег.

– Ваше Императорское Величество! Не велите казнить, велите слово миловать. Не разглядел с перепугу! Вот если бы вы в короне явились или в царском платье! Теперь вижу – точно государь!

– То-то же, – ухмыльнулся Самозванец. Он велел Творогову посадить барина себе за спину, и казаки продолжили путь через лес.

Всю дорогу Струйский молился. Он не знал, какова будет его участь, зачем Злодей тащит его с собой, когда сменит милость на гнев? На рассвете отряд Самозванца въехал в Рузаевку. Деревня спала. Но ее сон вовсе не походил на обычный утренний покой, когда еще ни один кочет не забил в курятнике крыльями и ни одна баба не поднялась топить печь. Тяжелое хмельное забытье висело над имением. А само имение…

Казаки с изумлением оглядывались по сторонам.

– Может, наши кто был уже? – неуверенно предположил Творогов.

– Не должно, – покачал головой Самозванец. – Белобородов ушел к Саранску. Больше некому.

Струйский не верил своим глазам. Еще вчера он оставлял дом в порядке. Сегодня – двери были настежь, а кое-где сорваны с петель. Окна выбиты, а тесовые рамы выворочены с особым варварством. В пустые глазницы было видно, что дом разграблен. Мебель рубили и выбрасывали на снег, под ногами скрипели черепки битых фарфоровых тарелок. Ситцевые и атласные обои целыми кусками выдирались из стен бабам на поневы. Но самое удивительное – с крыши за одну ночь было содрано все железо и побросано во дворе. Найти ему достойное применение сельчане не смогли.

Стекла не только в барском доме, но и в избах побиты, а дыры наспех заткнуты пуховыми подушками или заколочены досками. Хлева пусты, всю хозяйскую скотину крестьяне разобрали по своим дворам. Домашние припасы варений, солений и наливок съедены за одни сутки. На клумбе перед домом догорал костер. Наклонившись над пепелищем, Николай Еремеевич поднял с земли обугленный корешок с позолотой. Чернь палила его творения!

– А!!! Злодеи! – завопил Струйский, потрясая сжатыми кулаками. – Вы у меня ответите!

Самозванец почесал бороду и обернулся к товарищам:

– Поехали, братцы! Здесь и без нас погуляли!

Он поворотил коня, и по его знаку вся сотня казаков двинулась за ним. На Струйского они больше не смотрели. Николай Еремеевич остался стоять посреди разоренного поместья, полный самых жестоких предчувствий. Не дожидаясь, когда взбунтовавшиеся холопы продерут глаза, поэт покинул село и пешком побрел по тракту на Саранск.

Соседи Струйского – вдова отставного майора Яковлева Анна Демьяновна с сыновьями Алексеем, Петей и дочкой Липочкой – проживали на противоположном берегу реки, что уходил лугами к башкирской стороне. Имение их звалось Богимово и заключало в себе до сотни ревизских душ – по здешним меркам почти богатство.

Супруг Анны Демьяновны, как водилось в старые годы, сначала отслужил, а там и женился. Было ему за пятьдесят, а суженой едва пятнадцать. Сперва она чтила его, как отца, а потом невесть откуда пришла привязанность, которая с появлением детей превратилась в ровное, сильное чувство. Лишь по неприятию французских романов Анна страшилась назвать его «любовью».

Жили в редком ладу. И никуда-то молодой барыне из Богимова не хотелось. А отставной майор навоевался всласть и теперь всласть же коснел в кругу семейства, привечая родных, гостей, странников. На именины угощал бедноту округи и нарочито отыскивал несчастных вдовиц и сирот, называя их своими «благодетелями». Когда над ним подтрунивали корифеи провинциального бомонда, майор отвечал:

– Я старый человек. Много воевал. Приду к Господу. Он спросит: что, Тимофей, сколько ты голов этой рукой снес? И выстроит слева от меня всех моих татар, турок, шведов да пруссаков. Ох, батюшки, тяжеленько будет на них смотреть! Тогда я скажу: вот, Господи, люди, которым эта рука помогла выжить. Может статься, молитва кого-нибудь из них защитит меня каменной стеной.

Соседи пожимали плечами и говорили, что старик спятил, разбазаривая на нищих наследство детей. Но Анна Демьяновна никогда не попрекала мужа мотовством и сама была в его делах первой соучастницей. Между тем господин Яковлев и правда старел. Пока в один прекрасный день не одряхлел настолько, что вышел утром посидеть на солнышке возле крыльца барского дома, клюнул носом и заснул. Так тихо, что никто и не заметил. К полудню хватились будить – вон как припекает! – но уж поздно было держать душу за крылья. А случилось это в канун Петрова дня, под большой праздник, и потом все в один голос говорили, что Господь призвал барина по особой милости и даст на небесах хорошее местечко.

Только вдове эти разговоры были – ножом по сердцу. В миг маки на ее щеках обратились в пепел. Грянулась госпожа Яковлева оземь, забилась, закричала – страшно, протяжно, чужим, грубым и злым голосом. Покатилась по траве, начала рвать одежду и биться простоволосой головой о порог. Испуг вгрызся в нее изнутри да как дернул, выворачивая душу наизнанку.

– На кого ты нас бросил? Кто нас защитит? – выла она. – Горькую вдову с тремя сиротами! Боже, Боже! За что отнял у меня опору? Он ли Тебе не угождал? Он ли не кормил в голодный год весь околоток? Он ли оставил подаянием хоть одну пустую руку? За что не дал ему поставить детей на ноги? Нет, нет, сердечного друга! Пусто мне!!!

Так кричала госпожа Яковлева и на похоронах, и на поминках. И третий, и девятый, и сороковой дни все было ей плохо. Как вошла в церковь на отпевание, так еле выстояла. Не могла кругом себя глядеть – к каждому образу готова была кинуться с упреками: «Забрали! Забрали! Зачем он вам? Он мне здесь нужен!!!»

С панихиды в храм Анна Демьяновна не ходила. Сказалась больной. Заперлась наверху в спальне. Плакала. Никого к себе не пускала. Еду оставляла почти нетронутой. Не чесала волос. Сенную девку гнала криком. Сперва все домашние оставили барыню в покое. По прошествии месяца ключница Егоровна – баба сообразительная – стала примечать, что как будто сквозь слезы хозяйка разговаривает с кем-то. Она долго не могла увериться в своих страшных догадках, наконец, позвала к себе на консилиум няньку барчат Леонтьевну и управляющего Степана Шульгина.

Трое старых слуг приступили к спальне и, осеняя себя крестными знамениями, приложили уши к щели между бревнами, откуда предусмотрительно выдергали сухой мох. Барыня и правда беседовала с кем-то, ласково уговаривала остаться, сулила вечную верность:

– Друг мой сердечный, Тимофей Петрович, – говорила она задушевным голосом, – я для тебя от всего отказалась. Даже от детей. Пренебрегла материнским долгом. Останься же и ты со мной, не покидай.

Затем Анна молчала, точно выслушивая ответ, и начинала просить вновь, да так жалобно, что и каменное сердце растаяло бы от сострадания.

Слуги переглянулись. На лицах баб был испуг. Леонтьевна собралась с духом и постучала:

– Барыня, мой свет, откройте. Пора бы щей похлебать…

Молчание.

– Откройте! – Ключница протиснулась вперед и стукнула о доски пухлым кулаком. – Надо на люди показаться. Второй месяц сироты ваши мать не видели. Полно слезами полы поливать!

– Уйдите! – раздался резкий, сорвавшийся на визг голос госпожи. Слуги подивились, что прежде не слышали у нее такого.

– Но детки…

– Они мне больше всех мешают! – выкрикнула Анна Демьяновна. – Кабы не они, ушла бы уж давно за своим единственным!

Управляющий отодвинул баб плечом.

– С кем вы, хозяйка? – начал мужик почти грозно, но перешел на сип. – Отворяйте, пока дверь цела.

– Ах, да оставьте же меня, окаянные!!! – взвыла барыня. – Я с мужем.

Тут холопов взял страх. Но Степан Шульгин решил ломать дверь и кликнул со двора каретника, кучера и кузнеца.

– Молитесь, мужики, – сказал он. – Нашу барыню бес мутит. – И вчетвером они ударили о тесовые доски, а ключница с нянькой тоненько затянули: «К Богородице прилежно ныне притецем…»

Дверь поддалась с таким трудом, точно изнутри ее держал целый легион. Спальня предстала в темноте задернутых окон, пыли и беспорядке. Особенно же гадким оказался запах – непередаваемая смесь засохшей еды, немытого женского тела и еще чего-то, что ключница посчитала тухлым яйцом.