Внизу забренчал колокольчик. В ворота начали стучать, да так по-хозяйски, с полным правом, что и мысли не возникло – злодеи. Ясно, кто-то свой пожаловал в Чернореченскую. Полковник спустился во двор. Там из саней-розвальней вылезал степенного вида казак в бобровой шубе, крытой бухарской парчой с разводами, в сафьяновых сапогах с меховым подбоем, в теплой шапке на польский манер. По всему было видно, что его богатый наряд не с чужого плеча, и носить эдакую красоту казачище не впервой. Солидный человек к Чернышеву пожаловал. Состоятельный.

Увидав полковника, гость ударил о землю шапкой, поклонился, царапнув рукой снег.

– Поздорову ли живете, ваше превосходительство?

– Поздорову, поздорову, брат. Ты кто такой?

– Я, ваша милость, депутат Падуров. Тимофей Иванов сын.

Тут мужик рассупонил шубу и явил на груди золотую овальную медаль, рассмотрев которую, Чернышев признал депутатский знак Уложенной комиссии. На одной стороне был выгравирован вензель Ее Величества, на другой пирамида, увенчанная короной, и надпись: «Блаженство каждого и всех. 1766 год, декабря 14 день».

– Что ж, Тимофей Иванович, гость ты знатный. С чем пожаловал? Заходи в дом. Потолкуем.

Падуров кинул вожжи подоспевшему солдату и степенно прошествовал вслед за комендантом в натопленную избу. Там он скинул шубу и присел на лавку.

– А крепко вы здесь застряли, господин полковник, – сказал он. – Я от Оренбурга еду. Везде злодейские посты понатыканы. Обойти их нелегко. И назад вам дороги нету. Башкиры ушли к Симбирску.

Чернышев и раньше понимал, что он в мышеловке. Но получить подтверждение от другого человека значило окончательно увериться в своей горькой правоте.

– Ты, брат, сюда заехал, чтобы мне об этом сказать? – с легким высокомерием осведомился он. – Или имеешь какие новости от Рейнсдорпа?

– От оренбургского головы вестей не знаю, – рассмеялся депутат. – Он, слышь ты, на злодеев капканы ставит. Ему не до нас. Сам же я укатил от Самозванца, потому как мне в его кумпании не сподручно. Разного мы поля ягоды.

Полковник молчал, выжидая, что дальше скажет гость.

– Мне бы надо в Оренбург. Ни то порвут меня бунтовщики, – доверительно продолжал казак. – Самозванцу близ себя депутат нужен, чтоб народу голову мутить. Я же ему присягать не могу, уже одну присягу имею. И за душегубства его отвечать не намерен. Знаю тропку к городу, по которой дойдем до переправы, а там с версту будет. Я вас выведу, только уж и вы, господин полковник, заступитесь за меня перед Рейнсдорпом. Я человек честный, ни в каких разбоях не замешан.

Чернышев почесал пальцем бровь. Он и правда в западне. Можно сидеть в Чернореченской за тесовой стеной, которую и кошка перескачет – ждать, пока злодейская толпа не ринется на нее, и разделить участь Озерной, Рассыпной, Татищевой… Можно пробираться в Оренбург. В обоих случаях полковник рискует головой. Но лучше рисковать, чем просто ждать смерти.

Чернышев поверил Падурову – другого выхода у него не было.

Депутат оказался мужик сноровистый. Казаки с охотой подчинились ему. Он живо создал верховой конвой для пехотинцев, следовавший по обе стороны отряда, далеко отъезжавший на разведку и быстро возвращавшийся с вестями, что дорога впереди чиста. Войско выступило из Чернореченской без барабанного боя, чтобы не привлекать лишнего внимания, но с развернутыми знаменами.

Падуров повел их горами. Оказавшись под сенью столетних елей, Чернышев выдохнул с облегчением: открытые поля делали его команду заметной мишенью. Но еловый бор веял гробовым безмолвием. Вспомнилась народная присказка: в сосновом лесу Богу молиться; в березовом – петь, веселиться; в еловом – с горя удавиться.

На рассвете солдаты издали увидели Сакмарскую крепость. Ее развалины дымились. При урочище Маяк в пяти верстах от Оренбурга решили переправляться через реку. Лед уже встал и, по уверениям Падурова, здесь был крепче, чем выше по течению. Поэтому ближе к городским стенам они подойти не могли.

Потащили пушки. Панцирь выдержал, даже не дав трещин. Это обрадовало Чернышева: значит, и остальные перейдут. Пошла конница, за ней пехотинцы. Река молчала, не вздрагивая ледяным покровом. Только разлетался снег, да вспугнутые шумом галки взмывали с черных деревьев. Полковник уже готов был перекреститься, как вдруг из-за излучины старого русла, сухого и заметенного, выскочил крупный конный отряд казаков в пятьсот, а за ним башкиры и пешие мещеряки с дубинами. С противоположного берега засвистели стрелы. Незамеченный в дубраве враг подобрался совсем близко. И уж совсем неизвестно откуда явилась целая толпа крестьян с фузеями, подгоняемая казацкими плетками и оравшая благим матом в ознаменование своей храбрости.

Не случайный разъезд, которого так опасался Чернышев, а настоящая засада ждала его на берегу у Маяка. Вывести к ней мог только предатель, и поздно прозревший полковник окинул глазами свое войско, пытаясь найти Падурова. Но того и след простыл. Казацкий наскок сразу отрезал правое крыло отряда. Там-то, за спинами злодеев, и схоронился лукавый депутат.

– Сдавайтесь! – теперь кричал он. – Чего время тянуть? Людей зря гробить?

Чернышев приказал стрелять по неприятелю из пушек. Но ядра были в ящиках. Порох по холодной влажной погоде далеко не сух. Ему все же удалось сделать несколько выстрелов. Однако потери мятежников оказались невелики, потому что те не держались кучно и все время перебегали с места на место.

С ужасом полковник увидел, как рекруты побросали оружие и, нимало не скрывая радости, кинулись к бунтовщикам. Казаки и калмыки на лошадях были еще быстрее. В мгновение ока Чернышев остался возле пушек один. Вокруг него сгрудились тридцать шесть офицеров, вдова прапорщика, умершего дорогой, и калмыцкий полковник, не пожелавший изменить своему начальнику.

На этот-то жалкий редут и наехал сам Самозванец, предводительствовавший, как оказалось, засадой. Возле Пугачева в седле ухмылялся депутат Падуров. Он сидел, подбоченясь, распахнув шубу и нарочито выставив петлицу с медалью на золотой цепочке.

– Видал, дурака? – спросил казак Самозванца. – На что купился! Экая побрякушка, а тыщу человек на тот свет утащит.

– Тыщу не тыщу, – отвечал Злодей. – Но этих точно утащит, – и махнул рукой. – Повесьте-ка их, ребята, на еловой ветке!

Рузаевский помещик Николай Струйский был всему околотку известный поэт и самодур. Но, конечно, не душегуб. Болтали о нем разное. Например, что тесаные каменные блоки для своего дома, добывавшиеся за шесть верст от села, он не возил на подводах, а приказал мужикам, встав в распутицу вдоль дороги, передавать из рук в руки.

Камней с избытком хватило не только на барский дворец с бельведером, флигели, где разместились мастерские, кладовые и кухня, но и на крытый конный двор, двухэтажный дом для женатой прислуги, кузницу, две мельницы на реке, просторную ригу. Строили в Рузаевке с размахом. Крыши крыли листовым железом. В окна вставляли стекло. Деревянных заволок, бычьих пузырей и слюды батюшка Николай Еремеевич не терпел даже у крестьян. А потому велел рубить в избах рамы, забирать их толстым казанским стеклом, за покупку и бой платить, а кто предпочитал сидеть в темноте с тараканами, тех драл нещадно, говаривая супруге Александре Петровне:

– Что делать, матушка? Гримасы русского просвещения.

О жене провинциального Анакреона бесстыжие языки болтали, будто однажды муж проиграл ее в карты заезжему купцу, завернул в шубу, передал с рук на руки и даже вышел на крыльцо помахать ручкой. Это вранье было уж совсем несообразным, поскольку даму сердца Струйский боготворил и засыпал «еротическими поэмами» собственного сочинения. Там хозяйственная и степенная Александра Петровна представала то Венерой, то Еленой Прекрасной. Посреди соления грибов и счета березовых веников это слегка смущало госпожу Струйскую, но она смирилась с пылким темпераментом избранника.

Лишь страсть барина к стихосложению спасала рузаевских мужиков от его недреманного ока. Бывало, Николай Еремеевич на сутки запирался у себя в кабинете и творил. Тогда на село сходила благодать, и полевые работы текли своим чередом под разумным присмотром хозяйки.

Писал господин Струйский прескверно. Никто не брался его печатать. От досады он впал в меланхолию, подумывал свести счеты с жизнью, но Александра Петровна присоветовала завести собственную типографию в Рузаевке – все равно денег некуда девать. И поэт вознаградил себя за непонимание критиков роскошью изданий. Голландская бумага, сафьяновые переплеты, теснение золотом.

После третьего тома Николай Еремеевич отчеканил в собственной кузнице медаль в свою честь, которую и вручал всем гостям, вместе с очередным пухлым фолиантом. Так что близ Саранска не было ни одного дворянского семейства, где бы детей не учили грамоте по книжкам соседа, досадуя на витиеватый стиль и радуясь крупным, четко оттиснутым буквам.

Прослышав о приближении Самозванца, Струйский решил ехать в Москву, где у него имелся дом и куда загодя отбыла Александра Петровна. Она тянула мужа с собой, но барин задержался, приглядывая за осенними работами. Уже по снежному пути, под грозный шепот дворни Николай Еремеевич наладился в дорогу. Не проехал он и трех верст, как проскакавший мимо вестовой крикнул, что пугачевские разъезды близко. Помещик поворотил коней, но не к селу, а кружным путем, через лес. В бору лошади встали, чуя поблизости волков и пятясь задом на сани. Вновь пришлось искать другую дорогу.

Уж и вечер зажег на небе первые звезды, а озябший путник все не мог выбраться из чащи. Наконец заехал он в болото, лишь припорошенное снегом, и трясина стала медленно посасывать полозья его саней. Загустевшая, слегка схваченная холодом, она лишь все глубже прогибалась, но не глотала жертву сразу.

– Помогите!!! – в отчаянии закричал Николай Еремеевич.

Ответа не было.

– На помощь!!!

Ужас готов был завладеть душой усталого путника, как вдруг вдали замелькали огоньки. Послышались конские всхрапы, приглушенные голоса.