Началось просто. Зараза из Суконного ряда тонкими нитями опутала Москву, как веретено. Правительство хватилось поздно. Более пятидесяти тысяч уже было зарыто в садах и подвалах домов. Люди боялись, что соседи, проведав о болезни, прибегут жечь их хибарки. И лился невидимый яд, отравляя воздух, воду, древесину, камень… Только огонь мог ему противостоять. Огня Москва смертельно боялась.

Те, кто победнее, выбрасывали умерших прямо на улицы, а утром страшная чумная стража – мортусы – в клювастых масках и навощенных плащах крючьями сгребали свой ночной улов и жгли его на пустырях. Для этой адской работы из тюрем выпустили колодников, обещав им прощение.

Толпы больных потянулись к чудотворной Иверской иконе, несли последние гроши и жертвовали в денежный ящик под воротами. Архиепископ Амвросий, тот самый, что когда-то дал Потемкину пятьсот рублей на дорогу в Питер, испугался заразы. Больные вместе со здоровыми, женщины, грудные дети – все идут, все дышат одним воздухом и держатся друг за друга, все хотят приложиться если не к самой иконе, так хоть к камням под ней. И каждый трется руками о проклятый денежный ящик. Убрать! Немедленно убрать! И ящик и образ. Запретить сборища!

Но толпа не далась в обиду. Мигом стали выворачивать доски из деревянной мостовой, жердины из заборов. Солдаты дрогнули, побежали, насилу под барабанный бой отступили в Кремль. Разъяренные жертвователи с криками: «Богородицу грабят!» – повисли на мосту, не давая воротам закрыться.

Из крепости с небольшим отрядом выскочил генерал-поручик Еропкин, самочинный губернатор Москвы, покрутился на коне, помахал саблей, разогнал ближних смутьянов – и в Кремль. Не было у него сил противостоять всему городу. Как он вообще здесь оказался?

Жил себе в отставке, в имении, пил с женой чай, хоть и не стар, а изранен, устал прежде времени. Вдруг свои крепостные вернулись из города раньше срока: «Страшно, барин, торговать. Еле ноги унесли! Главнокомандующий Салтыков бежал, обер-полицмейстер Юшков тоже. Нет в Москве власти! Солдаты не знают, кому подчиняться».

Еропкин закручинился. Выходит, он во всей губернии старший по званию? Перекрестился, вынул мундир из сундука, шпагу надел, ордена повесил. Жена в слезы. Красивый, статный, как в былые годы, худой. Неужто в последний раз видятся? Бог не без милости. И уехал. Только пыль за околицей осела.

Всю дорогу соображал, как подчинить себе солдат и тех офицеров, кто еще остался. А они ему едва на шею не кинулись: наконец, прислали им командира. Еропкин не стал говорить, что он сам себя прислал. Ни к чему это в нынешнее смутное время. Установил карантины, открыл госпитали. Потихоньку дела пошли на лад, а тут заварилась драка у Иверской!

Толпа с воротами сшиблась, отхлынула. Она ведь не головой думает. Развернулась. Огляделась, и повлекло ее в Чудов монастырь, где скрылся Амвросий. Потом говорили: если бы архиепископ вышел с крестом, да обратился к верующим, люди бы его послушали. Но нет людей в страшный час. Мятежники ворвались в храм, нашли старика на клиросе – не храбр был Амвросий, спрятался за иконами – сбросили вниз и били, рвали на куски, кромсали ножами, вымещая свой ужас перед чумой. Потом сытые кровью разбрелись по монастырю, грабили, обдирали ризы, рубили образа топорами и жгли, будто только что не мстили «за обиду Богородицы».

Страшные эти вести достигли Петербурга через два дня.

– Это Москва, – сказал Григорий в Совете. – Благословите, Матушка, ехать.

Весь он подобрался, плечи развернул, даже ростом стал выше. Есть у нее защитник, что бы там Като не думала.

– Но ведь чума… – молвила она и бросила взгляд на других вельмож. Сидят, глаза опустили. Поняла: больше некому. – Храни тебя Бог, Григорий Григорьевич.

А потом наедине, за закрытой дверью влепила пощечину:

– Ты что, помолчать не мог?

Он засмеялся, поймал руку, поцеловал. Все-таки любит. Ой, как любит. Даже в глазах потемнело. А шел 1771 год, и казалось, от прежней взаимности только холодноватая тень и осталась. Девять лет не всякий брак потянет, а блудное житье тем более.

– Не уезжай! – поразительно, она даже выть научилась по-русски, только тихо-тихо.

– Зараза к заразе не липнет!

Поднял с полу, поцеловал в мокрые щеки.

– А хорошо, что у нас есть сын, Като.

Мальчик родился незадолго до переворота и теперь жил в доме директора Кадетского корпуса Ивана Ивановича Бецкого. Блуждая по пустым залам Мраморного дворца, Григорий думал, а не забрать ли парнишку к себе? Все-таки родная душа. Одного боялся – этих странных черных наплывов, отнимавших у него сознание происходящего.

Тогда, когда мчался в Первопрестольную, ни о Като, ни о сыне не думал. А пугающих приступов темноты еще не было… Может, после Москвы они и начались?

Старый город открылся ему в дымах от костров из тел умерших. В тоненьком погребальном звоне. В сентябрьском трепете берез и в распятых ладонях красных кленов на мостовых. Сеял дождь. Людей на улицах не было. Даже собаки не тявкали из подворотен. Поели, что ли, всех собак? Нет, не может быть. Запасов в Первопрестольной, хоть осаждай, с голоду не сдастся. Оказалось, собак перерезали, чтоб не разносили заразу – удивительная предосторожность в бунтующем-то городе.

Полки, которые прибыли с Григорием, быстро навели порядок и сняли блокаду Кремля, где Еропкинские солдаты уже одурели от страха: не чума подкосит, так свои прибьют. Для острастки Орлов велел повесить десяток зачинщиков. На сем расправы закончил и принялся за лечение. С ним ведь не только войска, но и доктора-немцы из Петербурга прибыли. Двенадцать голов. Насмерть перепуганные, они пытались дорогой возражать – ведь их силой мобилизовали – но получили от Григория толковое разъяснение: «Будете вякать, удавлю».

Госпиталей прибавилось. Крепостных и беглых призвали туда ходить за больными, такая храбрость вознаграждалась свободой. Орлов сам не раз посещал страдальцев. Заметил, что постели и белье умерших из жадности не сжигают. Пресек. Элементарные предосторожности дали поразительный эффект.

Из канцелярии градоначальника бегал по городу мальчик Пашка Страхов, исправлявший должность письмоводителя. Торопился он домой, чтобы щей похлебать, а народ из окон высовывался:

– Касатик, сколько? Сколько сегодня?

– Шестьсот! – кричал Пашка.

Люди крестились. Много еще.

А на завтра:

– Четыреста, православные! Четыреста!

– На убыль пошло, – шептали, не смея поверить.

Третьего дня:

– Двести! Двести только сегодня преставилось!

– Слава богу! Слава богу!

– Слава графу Григорию Григорьевичу!

И весел Пашка, и ноябрь уже на носу, а с ним холод сам собой заразу подлижет.

Тогда Орлова считали спасителем Москвы. Выбили медаль в его честь. Оды писали. Даже памятник хотели поставить. Герой отказался.

– Докторишкам ставьте. Колодниками. Без числа их умерло, пока тела жгли. Холопам госпитальным. Амвросию-страдальцу. Еропкину. А раз всем нельзя, то хоть наградите честь по чести.

Като всегда была щедра. Кто уцелел из воровских людей и беглых, получил свободу. Еропкина уговорила остаться на должности обер-полицмейстера. Пожаловала орден Святой Анны. Генерал явился к жене: «Возвращаемся в столицу, станешь одной из первых дам». А та рада, что муж жив, и никакой ей столицы, никаких его орденов и новых должностей не надо. «Где скажешь, там и буду с тобой».

Хорошая пара. Орлова даже зависть взяла. Почему у него не так? Что он, кривой, косой, расслабленный? Чем он Бога прогневил? Ведь жизнь его только тогда и обретает смысл, когда с Като какая-нибудь беда стрясется. А в другое время: нужен он ей, не нужен – сразу не разберешь. И опять затосковал ее голубь. Не успел крылья развернуть, снова складывай!

Като думала, что нашла ему дело. Как раз по плечу. Даже тихо посмеивалась от удовольствия, прикрывая веером губы. Назначила главой миссии на переговорах с Турцией. Кто, если не умница Гри Гри, вырвет у агарян побольше уступок?

Эту идею предложил ей Никита Иванович Панин. Екатерине бы насторожиться. «Бойтесь данайцев, дары приносящих». А она образовалась, схватилась за нее. Носилась, как дурень с пасхальным яйцом, расписывала Орлову, какой вес он получит, если вернется миротворцем.

– Мне надо, надо, надо это, – твердила императрица. – Близится совершеннолетие Павла. Они будут требовать передать ему корону. Мы должны быть сильными. Твоя сила – твой успех. Я очень надеюсь.

Надежд Григорий не оправдал. И напрасно Екатерина в письмах парижским корреспондентам называла его «ангелом». Приехавший на конференцию в Фокшаны Потемкин метко окрестил Гришана «ястреб мира». Ни малейшего понятия о дипломатии посол Ее Величества не имел.

В том-то и состояла ловушка, хитро подстроенная Паниным. Зная вспыльчивость и упрямство Орлова, не трудно было догадаться, каков из него выйдет переговорщик. Вляпался Гришан по самые уши, ни о чем не подозревая и страшно гордясь собой.

Ехали весело. С песнями. Победа – вот она! Как журавль в небе вьется. Да не всякому сядет на плечо. Молчуны-дипломаты только и делали, что силки на синиц расставляли. А ему, Орлову, не к лицу себя унижать. Враг разбит. Какие могут быть отпирательства? Здесь волю диктует русский меч.

Через степь добирались в компании союзных ляхов. Глянули издали на крепость Каменец.

– Эк вы, ребята, ее развалили! – рассмеялся Гришан.

– А нам турецкий султан – приятель, – отвечают. – Против друзей какая оборона нужна?

Орлов только крякнул в кулак. «Видно, совсем плохи ваши дела, братцы, если с турком в сердечной дружбе живете. Да и кто же вам сказал, что он не попрет отсюда прямо на Варшаву, если каждый год у вас же из брюха кишки выматывает – тянет полоны от Кракова до Кафы?»

Но вслух ничего не сказал. Ляхи – народ ненадежный, смутный и веселый, легко переметаются со стороны на сторону, сегодня говорят одно, а завтра их слова ветер унес. Хлебом не корми, дай покричать и заварить бучу. Не надо бы нам с ними вовсе знаться, да больно близко живут.