Он снова сложил письмо и похлопал им по ладони. Затем поджег его над каминной решеткой. Рансом держал и поворачивал бумагу, пока она как следует не занялась огнем, и только тогда отпустил, но не возвратился к столу, пока не удостоверился, что послание полностью сгорело. Он уселся в любимое кресло. Вокруг стояла тишина, лишь умиротворяюще тикали каминные часы. Наконец-то он сумел сформулировать абзац, который вот уже полчаса ему не давался, и собирался записать его на бумаге, как в комнате снова послышался шепот: «Ваша светлость».

Рансом отбросил перо:

– Что?

Коллетт побледнел:

– Простите меня, ваша светлость. Но леди Жаклин… Ваша светлость, я пытался… но вы должны знать… что… – Он заламывал руки. – Она очень настойчиво просит о встрече с вами, ваша светлость.

Рансом стиснул пальцами переносицу. Он постарался вспомнить только что придуманную фразу, но слова будто выскользнули из головы. Он раздраженно вздохнул.

– Пусть войдет, – резко и холодно произнес он, не смягчая тон.

– Да, ваша светлость.

Коллетт растворился, а через секунду в комнату влетела высокая красивая женщина с сияющими, как алмазы, глазами.

– Мне нужны мои дети, – возвестила леди Жаклин своим великолепным голосом, в котором все еще слышались французские гласные ее детства. Она остановилась у письменного стола и приняла театральную позу, в которой любая другая женщина смотрелась бы нелепо. Но только не Жаклин. Она величественно смотрела на него, как Диана-охотница.

– По-моему, твои дочери в это время должны быть в детской, – приподнялся Рансом, отдав долг вежливости. – Вудроу, возможно, находится там же, сегодня после обеда у него нет уроков.

– Ты знаешь, что я имею в виду. Я хочу, чтобы они были со мной.

– Конечно. Ты можешь провести с ними столько времени, сколько захочешь.

Она вскинула голову. В каштановых волосах блеснул аметист, так подходящий по цвету к ее глазам.

– Ваша светлость, ты холоден, как рыба. Ты украл у меня детей, так же как отобрал все мои права.

– Я не препятствую твоему общению с детьми и неоднократно говорил тебе: ты можешь жить здесь, вместе с ними.

– Жить здесь? – Она не изменила позы, но все же казалось, что ее изящная фигура надломилась. – Это невозможно.

– В этом нет ничего невозможного. Если не хочешь встречаться с Шелби, можешь его избегать.

Услышав это имя, которое до сих пор не произносилось, но витало в воздухе, как только она вошла, Жаклин вздрогнула и тяжело вздохнула. Рансом нарочито небрежно пожал плечами.

– Боже мой, здесь достаточно места. Вы можете хоть месяц тут жить и даже ни разу не столкнуться. Сюда он обычно приезжает только в конце квартала, – губы его на мгновение скривились от досады, – когда у него заканчиваются деньги.

– Мне нужны мои дети. Я заберу их отсюда куда-нибудь в другое место, где их бедные сердца наконец-то увидят свет.

– Нет, – спокойно сказал он, – ты никуда их не заберешь.

– Я должна. – Она трагически приложила руку к груди. – Это мой долг как матери.

– А то, что ты бросила их семь лет назад в театре во Флоренции, это тоже был долг матери?

Она взмахнула бледной рукой, как бы в знак протеста:

– Этого больше не повторится. Я клянусь.

Он покачал головой, невольно улыбаясь ее театральным жестам:

– Жаклин, ты же знаешь, я не могу тебе доверять.

– Но я же клянусь! – воскликнула она своим божественным грассирующим голосом. – Как ты можешь сомневаться, что я выпущу их из виду? Ради них, ради моих малышей, я готова пройти через ад!

– Прости меня, но я действительно сомневаюсь.

По ее щеке, сверкнув, прокатилась одна идеальная слеза.

– Ох, я знала, что ты холоден. Но ты оказался просто ледяным. В тебе вообще нет жизни, нет любви. Ты хоть раз испытывал страсть, хотя бы однажды за всю свою замороженную жизнь?

Он медленно, осторожно перевел дух, сдерживая нарастающий гнев:

– Может быть, я предпочитаю контролировать свои страсти.

– Истинную страсть контролировать невозможно. – Она дерзко вздернула подбородок. – Истинная страсть пылает здесь, – она положила руку на сердце, – а у тебя там пусто.

– Браво. Можно теперь опустить занавес, с твоего позволения? У меня сегодня еще много работы.

– Итак, ты отказываешь матери в праве на собственных детей?

Рансом сел и взял в руки перо.

– Жаклин, ты можешь видеться со всеми детьми в этом доме. Но только не уводя их с территории поместья. – Она все еще нависала над ним, как туча, и звук ее глубокого, обиженного дыхания смешивался со скрипом его пера. Через минуту, не прерывая письма, он добавил: – И ты, разумеется, помнишь о том, что кругом полно охраны и у тебя нет возможности их похитить. К тому же это было бы чревато с точки зрения закона.

Повисла мертвая тишина. Рансом дописывал до конца страницу – писал какую-то чушь, ерунду, что угодно, лишь бы показать, что ни капельки не боится ее попытки сделать то, от чего он только что предостерег. Жаклин, несомненно, была во власти эмоций – вопрос только в том, какая именно руководила ею в данный момент.

Он не спеша присыпал песком бумагу, затем смахнул его, как если бы там было действительно написано что-то важное. Когда он наконец поднял голову, то сразу же понял, куда дует ветер. Жаклин не плакала. Крокодиловы слезы, которыми она так мастерски управляла, никогда не проливались, если дело было серьезным. Рансом ни разу не видел, чтобы это прекрасное лицо банально искажалось плачем, когда ей было по-настоящему больно. Напротив, ее губы смягчались, глаза темнели, и в них угадывалось глубоко скрытое горе.

– Я бы и не стала, – прошептала она. – Ты же знаешь, что я не стану так делать. Им будет больно, если я увезу их без твоего согласия. Им и так уже досталось. Я только мечтаю… – Голос ее дрогнул, удивительно красивый даже в момент запинки. – Я ведь иногда так одинока, Рансом… Я всегда стою в гуще толпы, и все-таки сплю я одна, гуляю одна, и думаю… – она остановилась в нерешительности, – я думаю…

Так и не закончив фразу, она тихо простонала от боли и повернулась к выходу. Рансом потер лоб:

– Жаклин, чем я могу помочь?

Она обернулась через плечо:

– Помочь?.. Настоящий герцог Деймерелл, как все в вашем роду. Всегда хотите что-то сделать, во что-то вмешаться… Ведь именно ваше вмешательство разрушило наш брак.

– Это сделал не я.

– Ты или твой дед, какая разница? Все вы одинаковы, герцоги. – Она вложила в последнее слово особый смысл. – Каковы мои шансы в противостоянии людям, которым стоит щелкнуть пальцами – и им подчинится даже парламент?

– Если бы все было так просто, – ответил Рансом с мрачной полуулыбкой. – И к тому же, если мне не изменяет память, ты сама возбудила дело о разводе и выдвинула обвинение… – Он запнулся, а потом без обиняков произнес формулировку, с которой его брат был заклеймен в измене: – Обвинение в недопустимом общении.

Она заволновалась, и лучики света блеснули на камне в ее волосах.

– Это твой дед меня вынудил! Он сказал, что это заставит Шелби вернуться. Заставит его вспомнить свой долг. Это не должно было так далеко зайти… – Она неожиданно смолкла и скрестила руки на груди. – Это была уловка. Твой отец меня ненавидел. Ты тоже это знаешь, – сказала она, когда Рансом хотел возразить. – Я оперная певица. Некоторые считают, что это означает «шлюха».

Рансом вздохнул:

– Я думаю, для моего отца и «оперная певица» звучало плохо само по себе.

Она вскинула голову:

– Значит, он действительно ненавидел меня.

– Он просто считал, что ты должна была любить мужа и детей больше, чем сцену.

– Я пробовала! Ты думаешь, я не пыталась? Но где же был Шелби все эти годы, пока я сидела дома одна и исполняла роль жены? Он был в игорном доме. Каждую ночь. Проигрывал, флиртовал, и даже более того. Боже мой! О том, что было еще, я узнала только на судебном процессе. И ради такой жизни… ради него… я пожертвовала карьерой. Отказалась от всего, что любила. Выносила его детей. Жила в бедности. Наблюдала, как он проигрывает мои деньги – мои собственные деньги, мою долю в театре моего отца! И после этого мне пришлось выслушивать показания прислуги о том, на кого он все это тратил.

Рансом слушал ее обвинения молча. Ему нечего было ответить ей.

– Ладно, – в конце концов сказала она. – Я уезжаю. Не хочу, чтобы дети сейчас меня видели. Я должна быть веселой с ними, но сейчас не могу.

Она нащупала свою сумочку, и Рансом поднялся и подошел к ней. Ее идеально очерченные полные губы дрожали. Он взял ее за руку и пожал:

– Не убегай, Жаклин. Не поступай, как Шелби. Пожалуйста. Ведь это и есть твой талант, чтобы мы все рассмеялись, когда нам хочется плакать.

Она подняла свои темные, красивые, никогда не плачущие, с застывшими слезами глаза:

– Тебе когда-нибудь хочется плакать?

Он пожал плечами:

– Я слишком взрослый для этого, тебе не кажется?

Она прикусила губу. Он увидел, как она судорожно сглотнула, как будто хотела всхлипнуть, но сумела сдержаться.

– Мы оба хорошо знаем свои роли, правда? – Он ласково ущипнул ее за щеку. – Ты и я. Мы не из тех, кто льет слезы. Так иди и развесели своих детишек. Спой им веселую песенку.

Как настоящая трагическая актриса, она не могла не принять этот вызов. Театр вошел в ее плоть и кровь, заставлял исполнять свою роль независимо от обстоятельств. Никаких оправданий, никаких сантиментов, не тратить время на глупую слабость и жалость к себе. Она быстро привела себя в порядок, и тут же губы ее расцвели в легендарной улыбке, из-за которой сотни мужчин бросались к ее ногам. Было совершенно ясно, почему Шелби в свое время боготворил ее. Труднее понять, почему она его выбрала. Достаточно часто ей предлагали себя мужчины и с более звучными титулами, с большими деньгами, со связями и положением. Но всем им она предпочла Шелби – небогатого и ветреного младшего брата, – и Рансом мог найти этому только одну причину.