Алиенора почувствовала легкую обиду, но промолчала. Нельзя же, в самом деле, отправить архиепископа Бордо восвояси, к тому же где-то в глубине души, терзаясь чувством одиночества, ей хотелось припасть к нему ничуть не меньше, чем к родному отцу.

Архиепископ опустил шкатулку на столик рядом с ее креслом.

– Твой отец просил меня передать тебе это, – продолжил Жоффруа. – Наверное, ты видела его, когда была маленькой. – И он достал из мягкой белой шерсти хрустальный кубок в форме груши, затейливо обточенный, как соты. – Герцог сравнил его с тобой – драгоценной и единственной. Отражая свет, он украшает все вокруг.

Алиенора судорожно сглотнула.

– Я действительно помню кубок, – признала она, – но очень давно его не видела.

Оба умолчали о том, что эту красивую вещь отец подарил их матери на свадьбу, а после ее смерти кубок убрали в соборное хранилище в Бордо и редко доставали.

Девочка взяла сосуд обеими руками и бережно поставила на стол. Свет из окна прошел сквозь хрусталь и рассыпал по белой скатерти радужные ромбики. Алиенора тихо охнула от неожиданного мерцания. Глаза заволокло слезами, она чуть не всхлипнула.

– Утешься, дочь моя. – Жоффруа обогнул стол и обнял ее. – Все будет хорошо, обещаю. Я рядом, я позабочусь о тебе.

Именно этими словами она всегда утешала Петрониллу, какова бы ни была суть дела; они действовали как бальзам на рану – залечивать не залечивали, но легче становилось. Она уткнулась головой ему в грудь и позволила себе поплакать, но через какое-то время отстранилась и подняла лицо. Кубок по-прежнему блестел в лучах солнца, и Алиенора поднесла к свету руку, чтобы полюбоваться цветными пятнышками на запястье: алыми, лазурными и фиолетовыми.

– Без света красота остается скрытой, – заметил архиепископ. – Но она все равно всегда присутствует. Точно так, как любовь Господа, или отца, или матери. Помни об этом Алиенора. Ты любима, и не важно, видишь ты это или нет.


На третью неделю после Пасхального воскресенья установилась ясная и теплая погода, и когда солнце взошло тихим весенним утром, Алиенора и Петронилла взяли свое шитье и вместе с придворными дамами устроились в дворцовом саду. Поодаль тихо играли музыканты на арфе и цистре, исполняя песни о весне, возрождении и безответной страсти. В мраморных фонтанах журчала вода, навевая дремоту под теплым золотистым солнышком.

Дамы, осмелев в отсутствие Флореты, занятой другими делами, галдели без умолку, совсем как воробьи, расшумевшиеся в тутовых деревьях. Их глупая болтовня раздражала Алиенору. Она не желала сплетничать, кто кому строит глазки и от кого беременна жена помощника управляющего – от собственного мужа или от некоего молодого рыцаря. Ребенком Алиенора жила у бабушки в Пуатье, где все домочадцы только и делали, что судачили, обмениваясь банальными, но опасными для репутации слухами, словно разменной монетой, и девочка с детства возненавидела это занятие. Данжеросса де Шательро[3] была любовницей ее дедушки, не женой; он открыто с ней жил, презирая любое мнение, кроме своего, и его часто обвиняли в моральной распущенности. Стоило зародиться сплетне, как ее уже было не остановить, и репутация рушилась мгновенно из-за нескольких недоброжелательных слов.

– Довольно! – отрезала она повелительным тоном. – Я хочу спокойно послушать музыку.

Женщины переглянулась, но умолкли. Алиенора взяла с тарелки кусочек засахаренной груши и откусила сладкую мякоть. Из всех сластей она предпочитала именно груши, а в последнее время пристрастилась поедать их в огромных количествах. Приторная сладость служила утешением, хотя сознание того, что она может полакомиться в любой момент, заставляло ее несколько ограничивать себя. В то же время в ней засело недовольство, ибо что толку повелевать, если только и можешь оборвать сплетниц или послать за конфетами? Подобные приказы – всего лишь пустые жесты и не приносят никакого удовлетворения.

Одна из женщин начала обучать Петрониллу особому шву, чтобы вышить изящные ромашки. Алиенора оставила рукоделие и пошла прогуляться по саду. Тупая боль засела в висках, и даже ленточка на лбу не помогала. Скоро должны начаться месячные, и живот болел. В последнее время она плохо спала, мучась кошмарами, которые не могла припомнить утром, но оставалось чувство загнанности.

Алиенора остановилась у молодого вишневого деревца и слегка коснулась рукой зеленых плодов. К тому времени, когда отец вернется, они станут темно-красными, почти черными. Сочные, сладкие и спелые.

– Дочь моя!

Только двое обращались к ней подобным образом. Она обернулась к архиепископу Жоффруа, и еще до того, как он заговорил, поняла, что́ сейчас услышит, потому что его взгляд, полный тревоги и сострадания, сказал ей все.

– У меня плохая новость… – начал он.

– Это связано с моим отцом?

– Дитя мое, тебе лучше присесть.

Она смотрела прямо ему в лицо:

– Папа умер? Я так и знала, что он не вернется.

Архиепископ изумился, но быстро пришел в себя:

– Да, дитя, я с прискорбием должен сообщить, что он умер в Страстную пятницу, немного не дойдя до Компостелы. Его похоронили у подножия усыпальницы святого Иакова. – Голос архиепископа был слегка хриплым. – Теперь он с Богом и не чувствует боли. Ему ведь давно нездоровилось.

Горе сотрясло ее, как подземные толчки. Она и раньше догадывалась о том, что с отцом не все ладно, но никто не счел нужным ей рассказать, тем более отец.

Жоффруа протянул ей сапфировый перстень, который держал все это время в руке.

– Он послал тебе это, приказав стараться, как ты всегда это делала, и слушаться советов наставников.

Взяв перстень, она вспомнила, как он сиял на отцовском пальце, когда герцог отправился в дорогу. Ей казалось, будто земля под ногами разверзлась и все, что когда-то было прочным, разом рухнуло в пропасть… Подняв голову, она устремила взгляд на сестру, которая смеялась какой-то шутке. Через минуту этот смех оборвется и вместо него придут горе и слезы. Мир Петрониллы тоже пошатнется, и смириться с этой мыслью было даже тяжелее, чем с собственным потрясением и горем.

– Что же будет с нами? – Она постаралась говорить как взрослый практичный человек, хотя голос ее все-таки дрогнул.

Жоффруа сомкнул ее пальцы, заставив зажать перстень в кулаке.

– Не волнуйся, о вас позаботятся. Отец оставил вам надежное обеспечение в своем завещании.

Он хотел ласково обнять девочку, но та отпрянула, решительно вздернув подбородок:

– Я не ребенок.

Архиепископ опустил руки.

– Но ты еще так молода, – ответил он. – Твоя сестра… – Он бросил взгляд на компанию женщин.

– Я сама скажу Петронилле, – решительно заявила девушка. – И никто другой.

Он покорно согласился, хотя тревога не покидала его.

– Как пожелаешь, дочь моя.

Они вернулись к женщинам. Как только дамы отвесили поклоны архиепископу, Алиенора отпустила их, а сама села рядом с сестрой.

– Смотри, что я вышила! – Петронилла продемонстрировала платок, над которым трудилась. Один уголок был сплошь покрыт белыми ромашками с золотыми серединками. Карие глаза девчушки так и сияли. – Я подарю его папе, когда он вернется домой!

Алиенора прикусила губу.

– Петра, – начала она, обняв сестру за плечи, – я должна тебе что-то сказать.

Глава 3

Замок в Бетизи, Франция, май 1137 года

Людовика оторвали от молитв, позвав к отцу. Он направился в верхние покои замка и вошел в комнату больного. Широко распахнутые ставни впускали легкий ветерок, открывая взору две одинаковые арки голубого весеннего неба. На всех столах курились чаши с ладаном, но это почти не избавляло от зловония разлагающегося тела. Людовик сглотнул подступившую горечь и опустился на колени перед кроватью в знак почтения. Его чуть не передернуло, когда отцовская рука коснулась макушки, даря благословение.

– Поднимись. – Голос короля хрипел от мокроты. – Дай на тебя посмотреть.

Людовик изо всех сил старался скрыть тревогу. Отец хоть и превратился в раздутую развалину, но взгляд бледно-голубых глаз свидетельствовал, что в умирающей плоти по-прежнему заточен ум и воля превосходного охотника, воина и короля. Людовик всегда выпускал колючки в присутствии отца. Он был вторым сыном, ему предстояла карьера на церковном поприще, но, когда его старший брат погиб, упав с лошади, его оторвали от занятий в Сен-Дени и объявили наследником королевства. Такова была воля Божья, и молодой человек сознавал, что он должен служить, как того пожелал Господь, но это был не его выбор – и, безусловно, не выбор его родителей.

Мать стояла у балдахина справа от кровати, сложив руки перед собой и поджав губы с привычным выражением – мол, она знает, как лучше, а он не знает ничего. Слева от ложа расположились ближайшие советники отца, включая братьев матери Гильома и Амадея. При виде Тибо, графа Блуа, дурные предчувствия Людовика усилились.

Отец фыркнул, словно лошадник, не совсем довольный предложенным товаром, но понимающий, что другого животного не будет.

– У меня есть поручение, которое сделает из тебя мужчину, – просипел он.

– Да, сир. – Горло Людовика сжалось, и он пискнул, выдав волнение.

– Это касается брачного обета. Сугерий[4] просветит тебя. Дыхания ему хватит, к тому же он любит звучание собственного голоса.

Отец махнул рукой, и от группы отделился маленький аббат из Сен-Дени с беличьими глазками. Держа свиток тонкими пальцами, он всем своим видом показывал, что недоволен вступительным словом короля.

Молодой Людовик заморгал. «Брачный обет»?

– Сир, у нас для вас большая и важная новость, – медоточивым голосом заговорил Сугерий, стараясь казаться искренним. Он был одним из ближайших доверенных лиц короля, а заодно наставником и воспитателем молодого Людовика. Ученик любил его так же сильно, как не любил родного отца, поскольку Сугерий помогал ему понять этот мир и осознать собственные нужды. – Гильом Аквитанский умер во время паломничества в Компостелу, да простит ему Господь все его прегрешения. – Сугерий осенил себя крестом. – Перед тем как отправиться в путь, он отослал во Францию свое завещание, обратившись с просьбой к вашему отцу позаботиться о его дочерях в случае его кончины. Старшей исполнилось тринадцать, она достигла того возраста, когда можно заключать брак, а младшей – одиннадцать лет.