Аббат явно рдел за всю обитель, здесь чувствовались заботливая хозяйская рука и достаток. А еще желание все украсить: деревянная резьба колонн галерей поражала своей почти кружевной изысканностью, резьбой были отделаны и оконные наличники, а массивный вход в саму крипту украшен узорчатыми деревянными архивольтами и встроенными по бокам гладко отесанными колоннами.

Эмма невольно восхитилась мастерством резчика, сумевшего придать неуклюжим каменным постройкам такое изысканное завершение, облагородившее облик сурового монастыря. Но Эмма также подумала, что собственного хозяйства лесной обители вряд ли бы хватило, чтобы поставить все на столь широкую ногу. Все дело было в руднике. Эврар был неграмотен, он говорил о хороших доходах, но, видимо, полностью и не представлял всей стоимости рудника, а довольствовался лишь взиманием арендной платы. Но аббат… Эмма вдруг отметила, что, подняв в глухой чащобе такое мощное аббатство, Седулий мало позаботился о личных выгодах. Об этом можно было судить по почти убогому помещению, какое он уготовил для себя. Маленькая, каменной кладки горница-келья была холодной, а жесткое ложе у стены свидетельствовало о почти аскетической нечувствительности ее владельца.

Позже она узнала, что преподобный, кроме того, что спал на этой скамье, и трапезничал там же, не признавая ни кровати, ни стола. Единственным, что привлекало здесь взгляд, был большой сундук, весь изукрашенный тонкой резьбой, да аналой в глубокой оконной нише, на которой стоял подсвечник с толстой свечой. Если этот человек отказывал себе во всем ради престижа аббатства, то это свидетельствовало о его искренней религиозности, и Эмма почувствовала невольное уважение к духовному отцу лесной долины. Поэтому, едва он вошел, она тут же поспешила к нему под благословение – не так часто ей приходилось встречать столь искренних в вере, не жаждущих лично для себя никаких выгод, священнослужителей.

Как оказалось, Седулий был единственным, кого Эврар посвятил в тайну, кем на самом деле является его «дочь».

– Вы не должны беспокоиться, что я выдам ваш секрет. Хотя мои люди едва ли отдают себе отчет, кто такой герцог Ренье.

Эмма осторожно порасспросила настоятеля, что именно поведал о ней Эврар. Оказалось, он даже сообщил, что она – дочь короля Эда, но ни словом не обмолвился о ее жизни в Нормандии. Эмма же сама не спешила предаваться откровенности. Кажется, Седулий это понял. Заговорил о другом.

– Как женщине и принцессе вам трудно будет прижиться в этой глуши. И оставаться госпожой. Для этого вы слишком красивы, и хоть я изо дня в день повторяю на проповеди, что «если твое око соблазняет тебя – вырви его», плотские желания у моей паствы зачастую берут верх над благочестием.

Он умолк, заметив, как Эмма вздрогнула. Потом вспылила:

– Неужели, преподобный отче, вы думаете, что я дам кому-нибудь из колонов повод потешиться с дочерью короля?

Его поразила гневная страстность в ее голосе. Он сказал лишь, что будет рад, если она не забудет этих своих слов, а в остальном может полностью полагаться на его покровительство. Это успокоило Эмму. Она знала, как беззащитна женщина в этом мире, и ей не обойтись без покровителя, а Седулий явно пользовался авторитетом в округе.

Потом они заговорили о другом. Аббат поведал ей о жизни в лесах, о принятых здесь обычаях и нравах. Люди здесь дики, но благородны, и он старается всеми силами поддерживать в них почтение к религии, хотя и закрывает глаза на некоторые пережитки язычества – на почитание древних празднеств, на веру в леших и домовых. Лишить людей этого – значит, заставить их усомниться в милосердии Бога. Для них Отец Небесный должен являть пример сурового, но снисходительного наставника, но, боже упаси, не вызывать неприязнь. Когда Седулий только пришел в эти края, то был поражен тем нетерпением, с каким жители Арденн относились к истинной религии, почитая ее жестокой и унижающей. Об этом позаботились те, кто был здесь до него, и Седулию пришлось приложить немало сил, чтобы вызвать симпатию к новой вере. Конечно, и ему приходилось быть строгим и порой просто запугивать дерзких – таких, как Бруно, например, – но в основном за те двадцать с лишним лет, что он провел миссионером в глуши лесов, он все же добился желаемого: возвел монастырь и обратил в лоно истинной религии не одну языческую душу.

– И заслужили тем самым место в раю, – улыбнулась Эмма.

Настоятель вдруг помрачнел.

– Клянусь ранами Христа, мало, кто столь нуждается в милосердии небес, как я, и ни единый миг я не почитал себя достойным звания праведника!

Это было сказано с таким отчаянием, что Эмма невольно внутренне сжалась. Силы небесные, что же совершил сей достойный человек, если он столь непримирим к себе? Она не стала спрашивать, но, когда Седулий перевел разговор на другую тему и открыл ларь, в котором хранились книги, она заметила в нем и плетку для самобичевания с железными крюками на конце. Седулий поспешил закрыть ларь. Словно не замечая изумления молодой женщины, заговорил о древних фолиантах, что монахи-каллиграфы переписывали в скриптории.

– Это наследие прошлого – Гомер, Тацит, Сенека; конечно, все они были язычниками, но их поэзия, мудрость и стиль не должны кануть в Лету.

Нет, Эмме действительно понравился настоятель монастыря святого Губерта. И говорил он не как человек, выросший в глуши, а на прекрасной латыни, с изящными оборотами. Его ирландский акцент был почти незаметен. Но когда Эмма спросила его о прежней родине, лицо настоятеля стало мрачным. Да, он познал много зла и сам был причастен ко злу. Мир с его жестокостями был тяжелым воспоминанием для прелата. И все же он поведал Эмме о той своей жизни, когда он, уже будучи монахом, не раз брался за оружие и проливал кровь. Эмма вздрогнула, когда узнала причину этого – норманны, эти северные исчадия ада, набеги которых терзали изумрудно-зеленую родину Седулия. И тогда он бежал от них, бежал, чтобы найти тихий уголок, где мог молиться и нести в мир веру Христа.

Эмма вдруг поняла, что в ответ на откровенность Седулий ждет ее рассказа, но отводила глаза. Она поняла, что аббат таким образом желает вызвать ее на исповедь, дать ей возможность облегчить душу. И подсознательно она сама желала исповедаться, но не могла признаться человеку, взгляд которого только что так полыхал яростью при одном упоминании о северянах, что именно среди них она оставила столько друзей, столько тепла и нежности. И она была благодарна прелату, что он не стал настаивать на исповеди, а перевел разговор на другую тему.

Они проговорили дотемна. Свеча, которую зажег Седулий, придала холодной келье мирный и уютный вид, а речи – Эмме давно не приходилось ни с кем так разговаривать по душам – внесли покой в ее душу. Голос настоятеля словно убаюкивал ее, гасил в ней боль, страх и озлобленность на весь мир, что владели ею все последнее время. И она чувствовала, что в ней вновь просыпаются силы для жизни.

Уже совсем стемнело, и Эмма с охотой приняла предложение Седулия заночевать в монастыре.

– Вы можете приезжать сюда, когда пожелаете. Ибо отныне для вас весь мир будет ограничен нашей обителью и Белым Колодцем. Я говорю это исходя из слов Эврара. Ибо отныне только Богу известно, когда вы снова вернетесь в мир.

Лучше бы он не говорил этого, ибо в Эмме вдруг что-то полыхнуло, как зарница, и погасло. И тогда пришла тоска. Она ничего не хотела знать о своем будущем, но теперь отчетливо увидела бесконечную вереницу дней, когда она словно в заточении будет коротать время в глуши и безвестности.

Но разве еще недавно она не желала покоя? Нет. Теперь она ясно видела, что, когда бурный поток жизни занес ее в тихую заводь, она испугалась. Она так любила мир с его страстями и событиями, что покой пугал ее. Застыть, замереть, исчезнуть после всего, что она пережила?.. Это будет успокоение, оно излечит боль, но… «Только Богу известно, когда вы снова вернетесь в мир». Видать, у Эврара были причины так говорить. Он знал больше о намерениях Ренье. Для герцога она жена, но жена, которую он был готов отдать на растерзание палачу. В лучшем случае забыть. И тогда Меченый оказал ей единственную милость, какую мог себе позволить, – он спрятал ее в глуши, он уготовил ей тихое существование. И забытье… Ее хотели забыть – и она оказалась спрятанной в Арденнах, словно заточенной.

Она вздохнула, дрожь пронзила ее тело. Когда познавший все искушения мира оказывается загнанным в угол – он может завыть от тоски. Но ему обещают покой. Покой в прозябании.

Она думала об этом, когда поздним вечером стояла под сенью галереи монастыря. Видела, как монахи с песнопениями попарно шли в церковь. Высокий силуэт Седулия возглавлял шествие. Эмма подумала, что этот человек хотел уйти от мира и обрел здесь покой. Но разве это так? Разве его жизнь не наполнена делами и заботами?

«Я буду такой же, – решила для себя Эмма. – Я сделаю свою жизнь яркой и насыщенной. Даже здесь».

Взявшись обеими руками за столбики колонн галереи, она вглядывалась в тихую лунную ночь. Вдали, за селением, иссиня-черная, поросшая лесом горная гряда сливалась со следующими. Она была как граница, отрезавшая ее от жизни, закрывшая доступ в мир, подавлявшая, лишавшая надежды на счастье. Счастье с тем, кого она навсегда потеряла.

Эмма вдруг словно с каким-то удивлением поняла, что, даже выходя замуж за Ренье, даже уезжая, она где-то в подсознании надеялась на встречу со своим викингом. Ведь их любовь была так необычна, огромна, всепоглощающа. И даже думая о разлуке, о вечной разлуке с Ролло, она знала, что хоть изредка будет получать весточку о нем, что какие-то слухи станут долетать и до него и, когда утихнет боль обид, придавленный ненавистью цветок любви вновь подымет головку. И она все же надеялась, что хоть когда-нибудь, хоть через вечность, они встретятся. Глупости, она не верила в это, но ждала этого. И надеялась… Теперь же она словно оказалась в какой-то новой жизни. Она затеряется в ней, и никто никогда не узнает о Птичке. И Ролло – полюбит ли он Гизеллу или утешится другими женщинами, – но даже если личико Гийома и напомнит ему о прежней любви, никогда и ничего он не узнает о ней. Она просто исчезнет…