С этими словами я протянула ему булавку. Говорила я так естественно и была столь далека от того, чтобы подозревать его, что Леони это почувствовал; взяв булавку, он заявил с величайшим хладнокровием:

— Черт возьми! Просто не понимаю, как это случилось. Где ты ее нашла? А ты уверена, что она принадлежит твоему отцу и что ее не обронили те, кто жил в этом доме до нас?

— О, — возразила я, — взгляни: возле пробы стоит едва заметное клеймо, это клеймо отца. В лупу ты увидишь его вензель.

— Отлично, — заметил он. — Должно быть, эта булавка застряла в одном из наших дорожных сундуков, и я ее уронил, вытряхивая какие-нибудь вещи нынче утром. По счастью, это единственная драгоценность, которую мы по оплошности захватили с собой; все остальные были переданы надежному человеку и направлены в адрес Дельпека, который, наверно, вручил их в целости твоей семье. Не думаю, что эта булавка стоит того, чтобы ее возвращать; это могло бы причинить твоей матушке лишнее огорчение из-за каких-то ничтожных денег.

— Она все же стоит по меньшей мере десять тысяч франков, — возразила я.

— Так сохрани эту булавку до той поры, когда тебе представится случай отослать ее домой. Ну, ты готова? Вещи уже уложены? Гондола давно у подъезда, и твой дом с нетерпением ждет тебя. Ужин сейчас будет подан.

Через полчаса мы остановились у дверей великолепного палаццо. Лестницы были устланы малиновым сукном. Вдоль перил из белого мрамора стояли апельсиновые деревья в цвету — тогда как за окнами была зима — и изящные статуи, которые будто склонялись над нами в знак приветствия. Привратник и четверо слуг в ливреях пришли, чтобы помочь нам выйти из гондолы. Леони взял из рук одного из них факел и, приподняв его, дал мне прочесть на карнизе перистиля надпись, выгравированную серебряными буквами на бледно-голубом фоне: «Палаццо Леони».

— О мой друг! — воскликнула я. — Итак, ты нас не обманул? Ты богат и знатен, и я вхожу в твой дом!

Я прошлась по этому палаццо, радуясь как ребенок. Это был один из самых прекрасных дворцов в Венеции. Мебель и обивка стен, отличавшиеся поразительной свежестью, были сделаны по старинным образцам; поэтому роспись потолков и древняя архитектура полностью гармонировали с новым убранством. Наша роскошь — роскошь буржуа и жителей севера — столь жалка, столь громоздка, столь груба, что я не имела ни малейшего представления о подобном изяществе. Я пробегала по огромным галереям, словно по волшебному замку; все предметы выглядели как-то непривычно, отличались какими-то незнакомыми очертаниями; я задавала себе вопрос, не снится ли мне все это, на самом ли деле я хозяйка и повелительница всех этих чудес. В этом феодальном великолепии для меня заключалось некое неведомое дотоле обаяние. Я никогда не понимала, в чем, собственно, радость или преимущество тех, кто принадлежит к знати. Во Франции уже позабыли о том, что это такое, в Бельгии этого никогда не знали. Здесь же те немногие, что уцелели от истинной знати, ценят роскошь и гордятся своим именем; старые дворцы никто не разрушает, им предоставляют рушиться самим. В этих стенах, украшенных воинскими доспехами и геральдическими щитами, под этими потолками с изображениями родовых гербов, перед портретами предков Леони, написанных Тицианом и Веронезе, то степенных и суровых, в подбитых мехом плащах, то изящных и стройных, в узких черных атласных камзолах, я впервые поняла сословную гордость, в которой может быть столько блеска и столько привлекательности, если она не украшает собою глупца. Все это блистательное окружение так подходило к Леони, что мне и по сей день невозможно представить себе его выходцем из низов. Он воистину был потомком этих мужчин с черной бородой и белоснежными руками, чей тип увековечен Ван-Дейком. От них он унаследовал и орлиный профиль, и тонкие, изящные черты лица, и статность, и взгляд, насмешливый и благосклонный в одно и то же время. Если бы эти портреты могли ходить, они ходили бы как он, если б они заговорили, у них был бы звук его голоса.

— Как? — воскликнула я, крепко обнимая его. — Так это ты, мой повелитель, Леоне Леони, совсем еще недавно был в скромном шале, среди коз и кур, с мотыгой на плече, в простой блузе? Так это ты прожил шесть месяцев с простой девушкой, незнатной и глупенькой, единственная заслуга которой лишь в том, что она тебя любит? И ты меня оставишь подле себя и будешь всегда любить и говорить мне это каждое утро, как в том шале? О, все это слишком возвышенно и слишком прекрасно для меня! Я никогда не помышляла о таком почете, меня это опьяняет и страшит.

— Не бойся же, — сказал он мне с улыбкой, — будь всегда моей подругой и моей царицей. А теперь пойдем ужинать, я должен представить тебе двух гостей. Поправь прическу, будь красивой; и когда я буду называть тебя своей женой, не делай больших глаз.

Нас ждал изысканный ужин; стол сверкал позолоченным серебром, фарфором и хрусталем. Мне были церемонно представлены оба гостя; они были венецианцами, весьма приятной внешности, с изящными манерами, и хотя во многом уступали Леони, все же несколько походили на него манерой говорить и складом ума. Я шепотом спросила, не доводятся ли они ему родственниками.

— Да, — ответил он громко и засмеялся, — это мои кузены.

— Разумеется, — добавил тот, кого звали маркизом, — мы все здесь кузены.

Назавтра вместо двух гостей было уже четверо или пятеро, причем каждый раз за стол садились все новые приглашенные. Меньше чем за неделю наш дом буквально наводнили близкие друзья. Эти завсегдатаи похитили у меня немало отрадных часов, которые я могла бы провести с Леони, и наш досуг пришлось отдать всем им. Но Леони, после долгого уединения, казалось, был счастлив свидеться с друзьями и поразвлечься. У меня не возникало ни одного желания, которое шло бы вразрез с его собственным, и поэтому я была рада, что ему весело. Несомненно, общество этих людей было очаровательным Все они были молоды, изящны, жизнерадостны или остроумны, любезны или занимательны: они отличались превосходными манерами и в большинстве своем обладали недюжинными способностями. Утренние часы обычно бывали заполнены музыкой; после полудня мы катались по воде; после обеда шли в театр, а вернувшись домой, ужинали и играли. Я не очень-то любила присутствовать при этом последнем развлечении, когда огромные суммы денег переходили каждый вечер из рук в руки. Леони разрешил мне уходить после ужина к себе в комнаты, и я всякий раз этим пользовалась. Мало-помалу число моих знакомых возросло настолько, что они стали мне надоедать и утомлять меня, но я и виду не показывала. Леони как будто был по-прежнему в восторге от этого легкомысленного образа жизни. Щеголи со всего света, какие только приезжали в Венецию, встречались у нас, где они пили, играли и музицировали. Самые лучшие театральные певцы приходили к нам в дом, и под звуки различных инструментов голоса их сливались с голосом Леони, не менее красивым, не менее сильным, чем их собственные. Несмотря на всю прелесть такого общества, я все больше и больше испытывала потребность отдохнуть. Правда, время от времени нам выпадали на долю отрадные минуты, когда мы могли оставаться вдвоем; щеголи появлялись не каждый день, но завсегдатаи, человек двенадцать, постоянно бывали за нашим столом. Леони так их любил, что я невольно тоже почувствовала к ним дружбу. Они главенствовали над всеми прочими в силу природного превосходства. Люди эти были поистине замечательны, и каждый из них, казалось, в какой-то мере отражал самого Леони. Их связывали между собою какие-то своеобразные узы родства, общность мыслей и речи, поразившие меня с первого же вечера; им было свойственно нечто тонкое и изысканное, чем не обладали даже самые изящные из всех остальных. Их взгляд бывал более проницательным, их ответ — более быстрым, их самоуверенность — более барской, их расточительность — более высокого полета. Каждый из них оказывал бесспорное нравственное воздействие на какую-то часть новичков; они служили им образцами и наставниками сперва в чем-то малом, а затем и в большом. Леони был душою всего этого содружества, верховным главою, тем, кто задавал тон всей этой блестящей мужской компании, кто диктовал ей вкус, развлечения и размеры расходов.

Такого рода власть была ему по душе, и я ничуть тому не удивлялась; я была свидетельницей еще более бесспорного влияния на умы, которым он когда-то пользовался в Брюсселе, и делила с ним в ту пору гордость и славу; но счастье, испытанное мною в скромном шале, приобщило меня к более глубоким и более чистым радостям. Я сожалела о них и не могла не выражать этого вслух.

— И я, — говорил он мне, — я сожалею о той чудесной жизни, которая несравненно выше всех суетных светских удовольствий; но богу не угодно было изменить для нас черед времен года. Нет вечного счастья, как нет вечно весны. Таков закон природы, которому мы не можем не подчиниться. Будь уверена, что все устроено к лучшему в нашем скверном мире. Силы нашего сердца иссякают столь же быстро, сколь быстро проходят земные блага: подчинимся же, покоримся. Цветы поникают, увядают и воскресают с каждой весною; душа человеческая может обновляться, как цветок, лишь при условии, что она знает свои силы и раскрывается лишь настолько, чтобы не оказаться сломленной. Шесть месяцев ничем не омраченного счастья — это безмерно, моя дорогая: продлись оно еще, мы бы умерли или оно пошло бы нам во вред. Судьба повелевает нам ныне спуститься с заоблачных высот и вдохнуть в себя не столь чистый воздух городов. Признаем эту необходимость и будем думать, что она идет нам на пользу. Когда же вернется прекрасная пора, мы возвратимся в наши горы, нам еще больше захочется обрести все те блага, коих мы были лишены здесь; мы еще больше оценим спокойствие нашего уединения; и эта пора любви и блаженства, которую зимние лишения могли бы нам отравить, станет еще прекраснее, чем то было минувшим летом.

— Да, да! — отвечала я, целуя его, — мы вернемся в Швейцарию! О, как ты добр, что хочешь этого счастья и обещаешь мне его!.. Но скажи, Леони, неужто мы здесь не можем жить проще и бывать чаще вдвоем? Мы видим друг друга лишь сквозь облако пунша, мы говорим друг с другом, лишь когда вокруг поют и смеются. Почему у нас столько друзей? Неужто нам нужен кто-то, кроме нас двоих?