Что пришлось ей пережить за это время? Какие несчастья и ужасы, сколько страхов и бед она должна была перенести, чтобы переступить через себя, покорно вернуться на улицу Эколь и сдаться на милость жильцов, которых она год назад покинула с язвительной усмешкой.

Леон раздумывал, не поздравить ли женщину за закрытой дверью с возвращением, но решил, что она может принять это за издёвку, и он нарочито громко пошёл к лестнице. Он будет уважительно считаться с невидимостью мадам Россето столько, сколько ей понадобится; а в день, когда она покажется из своей норы, он мимоходом поздоровается и сделает вид, что ничего не произошло и она никогда не уезжала.

8 июня 1941 года на свет появился маленький Филипп. Когда в три часа ночи начались схватки, Леон поймал велосипедное такси, доехал с Ивонной до роддома на бульваре Порт-Руаяль и вернулся на этом же такси домой, чтобы стеречь сон детей и вовремя отправить их в школу. Остаток ночи он провёл в гостиной в кресле перед открытым окном; сначала он попытался читать, потом потушил свет и смотрел то наверх на переполненное звёздами небо, то вниз на безлюдную улицу.

Один раз он услышал из детской тихий стон, вероятно, то была маленькая Мюрьель, которая после заточения в угольном подвале страдала от ночных кошмаров. Когда Леон открыл дверь, она уже вновь посапывала по-детски часто и невинно. Он подождал, пока глаза снова привыкнут к темноте, и по очереди осмотрел очертания своих детей под тонкими летними одеялами.

Восьмилетний Роберт и одиннадцатилетний Ив лежали в своей общей кровати у окна как можно дальше друг от друга, свесив руки и ноги по разные стороны. Маленькая Мюрьель спала посередине кроватки на спине, широко раскинув в стороны конечности, в безоружно-королевской позе, свойственной только маленьким детям и пьяным. Шестнадцатилетний Мишель больше не спал в детской комнате, а расположился наверху под крышей. В первый же тёплый день весны он переехал в пустую мансардную комнату, и для упрочнения своей независимости купил себе на блошином рынке на карманные деньги дорожный будильник. В ту ночь, когда их первенец впервые ночевал один, Ивонна плакала от боли разлуки, а Леон радовался тому, что Мишель купил будильник на блошином рынке, а не новый.

Впрочем, и у младших была привычка тащить домой старый хлам, который они находили на свалках и задних дворах: ржавые подковы, джутовые мешки с экзотическими печатными надписями, странные деревянные или металлические штуковины, которые когда-то были частью неведомо чего. Леон осматривал эти сокровища и вместе с детьми строил предположения об их изначальном предназначении, истории и владельце. Тогда как Ивонна, куда менее восприимчивая к прелести ненужных вещей, стояла наготове с жавелевой водой и тряпкой, и ждала возможности хотя бы очистить эти находки от микробов и других возбудителей болезней, раз уж они попали в квартиру.

Леон радовался тому, что дети были настоящими Лё Галлями. Конечно, у каждого были свои собственные, неповторимые черты, приобретённые с рождения; Роберт был светловолосым, Ив русым, а Мюрьель уже слегка брюнетка, один унаследовал миролюбивую флегматичность отца, второй – склонную к истерии проницательность матери, третья – дипломатичность, доселе неведомую в семье. Но плоский затылок был у всех троих, и все трое были дружелюбными бунтарями, и у всех троих уже с самого детства проявилась склонность к весёлой меланхолии.

Леон, глядя на спящих детей, припомнил своё личное заключение о бессмертии человеческой души, которое он скроил в результате опытных наблюдений, физического фундаментального анализа и теории вероятности. Основой его положения был очевидный факт, что люди не были бездушными машинами, по крайней мере в том, что касалось его детей, он мог дать руку на отсечение, что они совершенно точно с самого рождения были наделены душой.

Отсюда Леон, основываясь на законе сохранения массы, выводил, что эта душа не могла сотворить сама себя из ничего. Это, в свою очередь, означало, что она как цельность уже существовала либо до рождения – а тогда, пожалуй, и до зачатия – либо создавала себя из прежде неживых частиц или энергий в ходе возникновения человека.

Из этих двух вариантов, как он в итоге решил, убедительным является только первый; второй вариант – что у миллионов людей, ежедневно рождающихся на свет, душа всякий раз спонтанно образуется из доселе мёртвых частиц или энергий – был по теории вероятностей так же неприемлем, как если бы чудо возникновения жизни из мёртвого вещества свершилось не один – единственный раз в начале всех времён, а ежедневно повторялось миллионократно повсюду в мире в каждой дождевой луже и в каждой сточной канаве.

Когда забрезжило утро, Леон испуганно вскочил со своего кресла. Он побежал в булочную и принёс хлеб, потом поставил воду для кофе. Около семи часов он разбудил детей и приготовил им одежду. Потом взбежал на три этажа выше в мансарду, чтобы разбудить Мишеля, который никогда не слышал свой будильник. Снова вернулся на кухню, заварил кофе через фильтр, поставил подогреть молоко и намазал бутерброды.

В этот момент на улице в утренней тишине раздался скрип велосипедных тормозов. Послышались приглушённые голоса, потом стук женских каблуков по тротуару. Леон подошёл к открытому окну гостиной и выглянул на улицу. У подъезда стояло велотакси, рядом Ивонна. С того момента, когда он передал её на попечение медсестре в роддоме, не прошло и четырёх часов. Он сбежал по лестнице, бросился к ней через вестибюль, взял у неё сумку и приподнял уголок пелёнки со свёртка, который она держала в руках, чтобы взглянуть на личико.

– Всё на месте?

– Всё на месте. Два восемьсот, затылок плоский.

– Кто это?

– Маленький Филипп.

– Филипп – в честь маршала?

– Да нет же, просто так.

– А сама ты как? Всё хорошо?

– Конечно. Всё прошло легко.

– Всё равно тебе следовало остаться в роддоме. Дня на три-четыре. Отдохнула бы.

– Зачем это?

– Мы бы справились.

– Так я вас и оставила на вымирание!

– Что бы я без тебя делал!

– А я без тебя.

– Ивонна…

– Да?

– Я люблю тебя.

– Я знаю. И я тебя тоже, Леон.

– Идём наверх, а то молоко сейчас убежит.

Это вышло так внезапно так неожиданно и нечаянно для обоих, ведь они уже многие годы не произносили этих слов; может, именно поэтому они и прозвучали этим утром так свежо и неизбито, и не было в них ни натужности, ни фальши. Он обнял её за талию, и она понесла своего мирно спящего ребёнка – испытание их терпения ещё на пару лет и десятилетий – вверх по лестнице.

В последующие дни он также ходил в лабораторию, где уже почти год был занят работой переписчика, стараясь не сойти от этого с ума. Каждое утро в половине девятого на его столе лежала стопка из сотни вспученных, разбухших, размытых картотечных карточек, содержание которых он должен был расшифровать и перенести на новые белоснежные карточки. В конце рабочего дня, когда большинство кабинетов на набережной Орфевр были уже пусты, ординарец хауптштурмфюрера Кнохена делал обход и собирал копии и оригиналы.

Однажды случилось так, что Леон успел сделать только семьдесят или восемьдесят копий, потому что ему пришлось проверять то ли миндальный торт на мышьяк, то ли бутылку Кампари на крысиный яд; и он оставил на столе двадцать – тридцать нескопированных карточек, к которым ординарец подложил ещё семьдесят или восемьдесят, чтобы к утру их снова было сто.

Памятуя о детях, Леон теперь старался допускать не слишком много ошибок при переписывании. Какое-то время он пытался устроить необъявленную, недоказуемую забастовку, корпея над каждой карточкой как можно дольше: сначала прописывал текст карандашом, а потом обводил чернилами, перенося обстоятельное ученическое чистописание на бумагу.

И хотя ему удалось таким образом понизить производительность до двадцати копий в день, от ученического чистописания у него начались спазмы, а от медлительности ему стало скучно; через несколько дней утомительного безделья он снова дал себе волю и вернулся к естественному темпу работы.

Однако арабский мокко, который по приказу хауптштурмфюрера Кнохена ему доставляли со зловещим постоянством, Леон не пил; он убирал нераспечатанные чёрно-бело-красные упаковки по четверть кило в шкаф, где хранил и итальянскую кофеварку. Настольную лампу он поставил на подоконник у своего письменного стола, а после того, как хауптштурмфюрер не показывался целый месяц, совсем убрал её и вернул свою, нашедшуюся на чердаке, коптилку.

Но всё снова изменилось солнечным утром позднего лета, после ночного ливня. По пути на работу Леон пинал каштан по блестящей мостовой и смотрел наверх на уборщиц, которые в открытых окнах орудовали метёлками; на мосту Сен-Мишель он поднял последний каштан и, размахнувшись, швырнул его в Сену; а свернув на набережную Орфевр, он просто ради удовольствия пробежался пару метров.

Когда он пришел в лабораторию, то увидел на своём столе новую лампу Сименс, старая коптилка исчезла. Леон поискал во всех углах, вышел в коридор, посмотрел налево и направо, почесал затылок и наморщил лоб. Потом вернулся за свой письменный стол, взял верхнюю карточку из стопки и приступил к работе.

Его опасения подтвердились только к вечеру. Вернувшись из туалета, он застал в своём кресле хауптштурмфюрера Кнохена. Тот сидел, подперев лицо кулаками, и выглядел обессиленным и уставшим от забот.

– Что вы там стоите? Входите, Лё Галль, и закройте дверь.

– Добрый день, господин хауптштурмфюрер. Давно вас не видно.

– Оставим этот спектакль. Мне не до игр. Мы взрослые мужчины.

– Как пожелаете, хауптштурмфюрер.

– Штандартенфюрер, меня повысили в звании.