То был не приказ, то была просто констатация факта. Так я вернулась домой, собрала пару платьев и несколько книг и распростилась со всем нажитым. Оставила я не так много, приличную ореховую кровать с матрацем из конского волоса и пуховым одеялом, да ещё комод, кожаное кресло и несколько предметов из кухонной техники; зато ни одного разбитого сердца, если тебя это интересует, и ни одной верно ждущей души.

Конечно, у меня были в эти годы несколько романов и приключений, ведь проскучать всю жизнь, в конце концов, не хочется; к сожалению, все они очень быстро становились пресными и неинтересными. И со временем мне стало ясно, что с самой собой мне не так скучно, как в обществе господина, который мне не вполне нравится.

Итак, я по-прежнему не связана никакими узами, как говорят; несомненно и потому, что я в силу какого-то чуда природы никогда не была беременна. Во всём остальном удивительно то, как легко можно жить в Париже десять или двадцать лет среди четырёх миллионов людей и ни с кем так и не познакомиться, кроме торговца овощами на углу и сапожника, который дважды в год прибивает тебе новые каблуки.

И как-то, не знаю, почему, мой дорогой Леон, мне всегда нравился ты один. Ты это понимаешь? Я нет. И как ты считаешь: получилось бы у нас что-то, если бы мы проводили вместе больше времени? Мой разум говорит «нет», а сердце говорит «да». Ты чувствуешь то же самое, разве нет? Я знаю это.

По дороге на вокзал все улицы были забиты беженцами. Столько людей, охваченных паникой! Я не представляю, куда они все рвались. Столько кораблей не бывает, чтобы они уместились, а берег, на котором война их не догонит, так далёк. Вокзал и все поезда были переполнены, а по дороге в Лорьян наш поезд продвигался вперёд только потому, что он, будучи спецтранспортом банка Франции, имел приоритет на всей железнодорожной сети.

Пока я сижу в каюте и пишу, солдаты разгружают наш товарный поезд. Ты не поверишь, в моём багаже находится основная часть золотого резерва Французского национального банка, а кроме того тридцать тонн Польского и двести тонн Бельгийского национальных банков, которые мы взяли на сохранение несколько месяцев назад. Вкупе две-три тысячи тонн золота, по моей прикидке; всё это мы должны увезти подальше от немцев в безопасное место.

Наш корабль, «Виктор Шёльхер», транспорт для перевозки бананов, который военно-морской флот реквизировал и перепрофилировал во вспомогательный крейсер. Для военного корабля он выглядит всё ещё по-карибски со всей этой зелёной, жёлтой и красной масляной краской где надо и где не надо; единственное по-военно-морскому серое – это маленькая пушка впереди на баке. Моя каюта находится, поскольку я единственная дама на борту, впереди на мостике, сразу за капитанской.

Здесь очень жарко и душно, как будто мы уже в Конго или Гваделупе. На светло-зелёных крашеных стальных стенах конденсируется влага из воздуха, а на красном стальном полу собираются лужицы с лиловыми разводами. Из сливного отверстия умывальной раковины каждые десять секунд выползают неевропейской жирности тараканы, которых я пытаюсь порешить моим правым башмаком, а от описания туалета, который я делю с капитаном, я тебя поберегу. Я слышала, что на нижней палубе есть второй туалет для восьмидесяти пяти человек экипажа; дай бог, чтобы мне никогда не пришлось даже приблизиться к нему.

Ещё этой ночью, самое позднее утром, мы выйдем в море, всё в спешке сломя голову. Немецкие танки, говорят, уже в Ренне, пару часов назад над нами уже летали «хейнкели» и «юнкерсы» и сбрасывали мины на выходе из порта, чтобы не дать нам удрать. Капитан хочет дождаться прилива в четыре тридцать и на рассвете попасть в открытое море по внешнему краю фарватера между минами и грязевой отмелью.

Разумеется, всё это в высшей степени секретно, я не имею права тебе всё это выдавать; но скажи сам, кого в целом свете может беспокоить, что написано в письме, которое машинистка пишет скромному парижскому полицейскому клерку? Все, что я тебе тут говорю, сегодня уже с большой вероятностью неправда, а потому неважно, а завтра гарантированно пройдёт и будет забыто и лишено всякого значения. К тому же, из того, что я вижу, так и так ничего не удержишь в тайне. Или ты думаешь, что можно утаить существование двенадцати миллионов беженцев? Могут ли две тысячи тонн золота остаться незамеченными? Разве может быть что-то тайное от «мессершмидтов» и пикирующих бомбардировщиков, которые с ушераздирающим воем обрушиваются с небес? Какая секретность, когда все всё видят и никто ничего не понимает? Колокол зовёт к обеду, я побежала!

Между тем опустилась ночь. Я перекусила в офицерской кают-компании с капитаном, офицерами и тремя моими начальниками из банка. Был морской окунь с жареной картошкой, беседа вертелась вокруг мощи войск Вермахта, который, судя по всему, с большой спешкой надвигается на нас и самое позднее завтра к вечеру ожидается здесь; к тому же я узнала, что человек, в честь которого назван наш корабль, «Виктор Шёльхер» – тот, кто в 1848 году отменил рабство во Франции и её колониях. Разве это не замечательно? За кофе господа из дружелюбия за мной ухаживали, пусть и, на мой вкус, несколько слишком привычно и скучающе, без настоящего порыва.

После этого я ходила в город, чтобы сделать необходимые запасы на долгий путь; никогда ведь не знаешь, что тебе предстоит. Мне пришлось ходить довольно долго по тёмным улицам с выкрашенными в синий цвет фонарями и наглухо зашторенными окнами, пока я нашла продовольственный магазин. Я спросила у продавца без особой надежды, нет ли сгущённого молока. Он указал на хорошо заполненную полку и спросил, сколько банок я хотела бы. Двенадцать штук, сказала я в шутку, и знаешь, что? Он их мне дал не поведя бровью. И я взяла ещё шоколада, хлеба и колбасы, и продавец даже не спросил у меня про марки. Сам видишь, больше никакие правила не действуют, всё бывает, и никто не знает, что будет завтра. Так что зачем тайны?

Теперь я сижу снаружи на трапе, здесь дует прохладный вечерний бриз, и смотрю на пирс внизу, на котором кишмя кишат солдаты, занятые тем, что штабелюют тяжёлые деревянные ящики. По четверо достают из раскрытых дверей товарного вагона ящик и волокут его к месту складирования. Мне интересно, сколько же это будет ящиков. Сейчас меня позовут, и мне надо будет идти вниз на разгрузочную платформу и приступать к моей ночной вахте. Машинистка считает ящики золота. Всю ночь я буду сидеть за маленьким столиком и за каждый ящик, который исчезает в недрах «Виктора Шёльхера», ставить чёрточку остро заточенным карандашом на бланке, который я лично разграфила для этой цели.

Позади товарной станции на опоясывающей стене сидят мальчишки в кепках и коротких штанах и смотрят. Их лица пусты, они не шевелятся – трудно сказать, догадываются ли они о том, какие богатства лежат у них под носом.

Официально в ящиках транспортируются артиллерийские снаряды, но здесь в это никто не верит. В это мгновение у меня за спиной стоят двое курящих сигареты корабельных юнг, хвастаясь друг перед другом, что это самые большие золотые сокровища, какие когда-нибудь пересекали Атлантический океан. Может быть, они и правы; я не могу себе представить, чтобы у древних испанцев когда-нибудь лежали в одной куче две тысячи тонн золота. И даже если лежали, им пришлось бы сновать на своих деревянных судёнышках пару дюжин раз туда сюда, чтобы всё это перевезти через океан.

Радио в офицерской кают-компании наигрывает музычку, новостей больше не передают. Только радист может слушать Би-Би-Си. Его зовут Галиани, и он грассирует так, что сразу хочется рыбного супа по-провански, и всё тело у него поросло густой чёрной шерстью, которая выбивается отовсюду из-под униформы. В своё свободное время он любит важно прохаживаться по палубе, как самый информированный человек на борту. Он проходит мимо у меня за спиной и говорит: «Слыхали уже, мадмуазель? Норррвежцы капитулировали». Потом растягивает лицо в гримасу отвращения, сдвигает свой «галуаз» в правый уголок рта и сплёвывает свободной половиной рта. Таким образом, он в последние дни надёжно держит меня в курсе происходящего в мире. «Уже слыхали? Гитлеррр бомбит Лондон». И сплюнет. «Уже слыхали? Верррмахт вошёл в Паррриж». И сплюнет. И всякий раз кривится в своей гримасе отвращения и ждёт от меня изумления, которым я его щедро наделяю. Но оттого что он хотя и хвастун, но в то же время чуткий южанин, он меня всякий раз видит насквозь и обиженно идёт своей дорогой.

Меня зовут на службу, я должна заканчивать писать! Может быть, это моя последняя свободная минута перед прощанием. Завтра утром я передам это письмо посыльному, и оно уйдёт. Странно, у меня вопреки рассудку просторно и светло на сердце. Именно потому, что я понятия не имею, куда доставит меня этот корабль, у меня есть обманчивое чувство, что мир открыт мне, что, разумеется, не так; на самом деле передо мной весь мир закрыт за исключением того или иного письменного стола на том или ином континенте, куда меня решит забросить банк Франции. Но что бы там ни было: хуже смерти не будет ничего. Я люблю тебя и очень за тебя тревожусь, мой Леон, я ведь этого ещё так и не сказала; надеюсь, очень надеюсь, что нацисты тебе ничего не сделают. Береги себя и своих и держись подальше от всех опасностей, будь осторожен и по возможности счастлив, не корчи из себя героя, оставайся здоров и не забывай меня!

Навсегда твоя, Луиза

P.S. Шесть часов спустя: сейчас 4.20 утра, после долгой ночи карандашных чёрточек и всех ящиков на борту. Тысяча двести восемь штук, нетто-, брутто– и вес тары из-за больших размеров в спешке не измерялись и потому неизвестны. Машина уже два часа стоит под парами, почтовый посыльный стоит на трапе и барабанит пальцами по перилам. На востоке светлеет, или мне кажется? Я должна окончательно запечатать моё письмо, прямо сейчас, тотчас, иначе оно не попадёт к тебе. Быстро в конверт, облизать и заклеить. Адьё, любимый, адьё!