Но никаких следов войны не ощущалось – в небе не висели чёрные облачка порохового дыма, на улице Эколь не стояло никакой военной техники, в парке напротив цвели магнолии, не было ни окопов, и нигде не видно было ни солдата, ни знака битвы и разрушения.

«Немцы притворяются невидимыми, – думал Леон, – или они уже снова ушли. Во всяком случае никакой опасности вокруг не просматривается».

Он решил идти на работу; может быть, для него было опаснее оставаться дома и подвергаться риску возбуждения дела из-за нарушения служебного долга по военным законам. Леон побрился в то утро несколько тщательнее, чем обычно, надел свежее бельё и свой новый твидовый костюм; если с ним что-то случится, он хотел бы оставить хорошее впечатление в больнице, тюрьме или морге. Пока пил на кухне свой кофе, он написал записку для Ивонны, взял с вешалки плащ и шляпу и тихонько прикрыл за собой дверь квартиры.

На первом этаже он заметил, что стеклянная дверь мадам Россето стоит приоткрытой. Он остановился и прислушался. Ничего не услышав, он подошёл ближе и позвал консьержку по фамилии. Затем постучался и толкнул дверь. Чуланчик консьержки в утренних сумерках был чисто прибран. В одном углу стоял веник, рядом ведро, поверх которого сушилась развёрнутая половая тряпка. На том месте, где раньше висел портрет погибшего сержанта Россето, остался светлый прямоугольник на потемневших обоях в цветочек. В воздухе стоял запах жареного лука и оcтрых моющих средств, на крючке за дверью висел вечный фартук мадам Россето. На остывшей угольной печи лежала связка многочисленных ключей, а рядом записка:

Любую почту на моё имя, пожалуйста, уничтожать не читая, я рассчитываю на вашу порядочность. Теперь вы можете, наконец, все поцеловать меня в задницу, вы, надутые придиры и старпёры. Примите, пожалуйста, мадам и месьё, заверения в моём безграничном почтении.

Жозианна Россето, консьержка дома 14 по ул. Эколь с 23 октября 1917 года по 16 июня 1940 года, 6 часов утра.

На набережной Орфевр флаги со свастикой не висели, в вестибюле не дежурили эсэсовцы. В лаборатории царила обычная рабочая тишина, и все коллеги были на месте.

К удивлению Леона, холодильный шкаф был переполнен пробами, чего никогда не случалось за все его четырнадцать лет службы; когда он заговорил об этом с одним коллегой, тот пожал плечами и указал на то, что пришлось и в одёжном шкафу временно обустроить импровизированный холодильник, который тоже был переполнен.

Дело обстояло так, что парижские государственные врачи за два дня с момента взятия города немцами зарегистрировали триста восемьдесят четыре смертельных случая отравления без внешних признаков насилия; у всех этих мёртвых, которые, можно предположить, по собственной воле покинули пир жизни, чтобы избежать горького десерта унижений, оскорблений и мучений, врачи вырезали из печени кусочек плоти величиной с куриный глаз и отправляли его в стеклянной баночке в научную службу Судебной полиции. Леон Лё Галль и его коллеги должны были три недели работать, чтобы ликвидировать эту гору необработанных проб человеческих тканей, триста двенадцать раз проверяя их на присутствие цианистого калия, триста двадцать раз – на присутствие стрихнина, тридцать восемь раз – на крысиный яд и три раза – на яд кураре; только в одной пробе так и осталось невыясненным, при помощи чего отчаявшийся покончил с жизнью, и ни одна проба не дала отрицательного результата.

После напряжённого, но при этом бессобытийного, рабочего дня Леон отправился домой. На улицах было необычно мало машин, как будто было воскресенье, а не будний день, на тротуарах поток идущих с работы мужчин был не такой плотный, как обычно, и омнибусы ехали полупустыми; букинисты закрыли свои коробки, с тротуара перед кафе убрали столы и стулья и опустили решётки; книготорговцы и гуляющие, трактирщики, кельнеры и посетители – все исчезли; однако нигде не было видно ни уличных постов, ни танков, ни автоматов, казалось, что жизнь приняла свой стародавний, добрый французский ход – с тем маленьким различием, что на скамейках в парках и в прогулочных лодках теперь сидели только немецкие солдаты.

Деревянные, обитые железом ворота музея Клюни тоже были заперты. На пороге сидел, как обычно, персональный клошар Леона, которому он утром, как обычно, уже положил в шляпу монету. Леон приветственно поднял руку и хотел пройти мимо, но тут клошар воскликнул:

– Месьё Лё Галль! Пожалуйста, месьё Лё Галль!

Леон удивился. То, что клошар знал его имя, было непривычно и против правил игры; то, что он заговорил с ним, да ещё и кричал вдогонку, было просто неслыханно. Леон недовольно повернулся на каблуках и подошёл к нему. Клошар с трудом поднялся на ноги и сорвал с головы кепку.

– Пожалуйста, простите за назойливость, месьё Лё Галль, я задержу вас только на одну минуту.

– В чём дело?

– Я обнаглел, но что делать, нужда…

– Я же вам сегодня утром уже давал, вы не помните?

– Да именно поэтому, месьё, я прошу вас о снисхождении и позволил себе вежливо спросить у вас…

– Чего вы хотите, говорите прямо, давайте не будем терять время.

– Вы правы, месьё, время поджимает. Короче, я хотел спросить: завтра утром вы опять дадите мне пятьдесят сантимов?

– Что за вопрос!

– А послезавтра?

– Вы для меня не пустое место, но вы заходите слишком далеко. Может, вы пьяны?

– А на следующей неделе, месьё? Я и на следующей неделе, и весь месяц буду получать от вас ежедневно по пятьдесят сантимов?

– Ну, хватит, что вы себе позволяете! – Леон чувствовал себя осмеянным в своём надёжном добродушии и повернулся, чтобы уйти.

– Месьё Лё Галль, пожалуйста, ещё одну секунду! Я понимаю, насколько я беззастенчив, но если бы не нужда.

– Да в чём же дело, говорите уже.

– Ну как, ведь нацисты уже здесь.

– Я видел.

– Тогда вы наверняка знаете, что они сделали с нашим братом в Германии.

Леон кивнул.

– Вот видите, месьё Лё Галль, мне надо уехать, я не могу здесь оставаться.

– И куда же вы хотите уехать?

– На автовокзал Жорес, оттуда автобусы идут в Марсель и Бордо.

– И что?

– Если вы дадите мне ссуду из тех монет, которые вы предполагали дать мне в ближайшее время…

– Но это же… как долго вы собираетесь там пробыть?

– Как знать? Боюсь, что война продлится долго. Три года, а то и четыре.

– И на всё это время ты хочешь иметь свои ежедневные пятьдесят сантимов?

Клошар улыбнулся и поднял плечи, прося о снисхождении.

– Четыре года умножить на двести рабочих дней, это будет восемьсот раз по пятьдесят сантимов.

– Как скажете, месьё Лё Галль. Разумеется, меня бы спасла и гораздо меньшая сумма.

Леон потёр затылок, надул губы и внимательно разглядывал кончики своих башмаков. Потом он сказал, словно самому себе:

– Если подумать, я не вижу причины сказать тебе нет.

– Месьё…

Клошар выжидательно потупил взгляд и смиренно мял кепку. Леон тоже снял шляпу и смотрел по сторонам, как будто ждал, не выручит ли его кто из этого положения. В конце концов он снова надел шляпу и сказал:

– Завтра утром, незадолго до полудня, будь тут. Я принесу тебе деньги.

– Благодарю вас, месьё Лё Галль. А сами вы как? Что будете делать?

– Посмотрим, а ты поезжай в Жорес. Меня, кстати, зовут Леон, так меня называют друзья – называли, когда они ещё у меня были. А тебя?

– Меня зовут Мартэн.

– Очень приятно, Мартэн.

Двое мужчин пожали друг другу руки.

– Тогда до завтра, береги себя!

– Ты тоже, Леон, до завтра!

И потом – впоследствии никто из них не мог бы сказать, как это могло получиться, – они сделали шаг друг к другу и обнялись.

Возвращаясь домой, Леон удивлялся, как заметно сказывалось отсутствие мадам Россето. Перед дверью дома валялись окурки, голубиные перья и лошадиные «яблоки», во входном холле стояло вонючее мусорное ведро. Пять газовых баллонов загораживали путь на лестницу. Почта дня лежала на батарее отопления у заднего выхода, который вёл во двор – потому что некому было разнести её под двери квартир, а большинство жильцов бежали на юг.

Порт Лорьян, на борту вспомогательного крейсера «Виктор Шёльхер» 14 июня 1940 г.

Мой дорогой Леон!

Это я, твоя Луиза. Удивляешься? Я удивляюсь. Я себе очень удивляюсь, как сильно мне захотелось написать тебе, как только я узнала, что уезжаю из Парижа, и очень надолго. Вот уже неделя, как я всякую свободную минуту делаю для тебя сумбурные записи; здесь, я надеюсь, хоть какая-то упорядоченная чистовая запись, которая завтра или послезавтра отправится по почте.

Знаешь, я бы не сказала, что предыдущие двенадцать лет я непрерывно думала о тебе. В конце концов, в таком состоянии можно находиться не больше нескольких месяцев, в какой-то момент упираешься в пределы своих возможностей. Потом совершенно неожиданно наступает то мгновение – например, во время обеденного перерыва в процессе переваривания, – когда вздохнёшь поглубже и на всё плюнешь, и после этого живёшь себе, встречаешься с друзьями, по субботам ходишь в кино, а по воскресеньям катаешься по стране и заказываешь в каком-нибудь сельском трактире сосиски.

Как я живу с тех пор? Одно время у меня был кот по кличке Сталин, но он как-то поскользнулся на обледеневшем оконном карнизе, летел четыре этажа и напоролся на кованые пики ограды; в музее человека есть один парень с выражением лица, как у обезьяны с коликами в животе, он тараторит как водопад, считает меня дамой и в холодные зимние дни подстерегает меня с горячим чаем. Временами он пишет мне вежливые, недлинные любовные письма, и когда меня одолевают сомнения в смысле жизни, в моей женской привлекательности или в человечестве как таковом, он ходит со мной гулять и кормит меня шоколадом.