Три дня спустя, в пятницу, 14 июня – то есть в тот день, когда Луиза послала ему весть, – Леон проснулся как обычно задолго перед рассветом. Он прислушался к тиканью будильника и к ровному дыханию своей жены, и когда утренний свет на бледных полотняных шторах из светло-голубого превратился в оранжевый и розовый, он выскользнул из кровати, выкрался с охапкой своей одежды в вестибюль, но шуму всё-таки наделал, потому что из кармана его брюк со звоном вывалилась мелочь. В кухне он зажёг газ и поставил воду, а сам брился и умывался над кухонной раковиной. Когда он хотел взять с коврика за дверью Аврору, он удивился, что её там не оказалось. Такого ещё не бывало.

Взамен Леон взял газеты последних трёх дней с полки для шляп и вернулся к кухонному столу, развернул первую газету и стал читать статью об овцеводстве на Внешних Гебридах, которую накануне пропустил. Незадолго до семи часов он, как обычно, намазал маслом десять бутербродов для всей семьи. Первым появился со слипшимися после сна глазами его старший сын Мишель, который теперь был шестнадцатилетним гимназистом. Пока Леон наливал две чашки кофе, к туалету, шатаясь, прошёл второй сын Ив.

Леон поставил на плиту молоко, чтобы согреть. Когда немного спустя на кухню вышла Ивонна, держа четырёхлетнюю Мюриэль на руке, а восьмилетнего Роберта за руку, Леону стало тесновато на кухне между плитой и раковиной. Он поцеловал жену в уголок губ, а малышей в макушки и удалился со своей второй чашкой кофе к кожаному креслу у окна гостиной, откуда открывался красивый вид на улицу Эколь и дальше к Политехнической школе.

Едва он сел, как ему бросился в глаза солдат, сидящий, широко раскинув ноги, на скамье в маленьком сквере напротив, он щурился на солнце и ел яблоко с большим ломтём хлеба. Его каска лежала рядом на скамье, ружьё стояло прикладом вниз на гаревой посыпке. На шее у него висел фотоаппарат кубической формы, на поясе – абсурдно большая пистолетная кобура.

– Ивонна! – крикнул Леон, спрятавшись за штору, чтобы его не заметили снаружи. – Иди-ка сюда и посмотри на это.

– На что?

– На солдата там, внизу.

– Странно.

– Не стой у окна.

– Откуда у него яблоко?

– А что с яблоком?

– В это время года во всём Париже не сыщешь яблок. Новый урожай будет только в конце июля.

– Я имею в виду каску и униформу.

– Смотри, он достал второе яблоко. И скармливает хлеб голубям. А хлеб, возможно, настоящий, из пшеничной муки.

– Униформа, Ивонна.

– Мы жрём какой-то картон с опилками, его и хлебом-то не назовёшь, а парень скармливает хороший хлеб голубям. А если нам захочется мяса, нам придётся охотиться на белок в Люксембургском саду.

– Белок уже всех сожрали, я слышал.

– Тем лучше.

– Забудь про яблоки и про белок, Ивонна. Посмотри на его униформу.

– А что с ней?

– Она серая. А у наших солдат она цвета хаки.

– Но это – это же невозможно.

– Я сбегаю в булочную и посмотрю, что там и как.

Две ближайшие булочные оказались закрыты, но, обежав Латинский квартал, Леон уже всё знал. Действительно, Вермахт в эту летнюю ночь на цыпочках прокрался в Париж. Не было сделано ни одного выстрела, не прозвучало ни одного приказа, не взорвалась ни одна бомба. В утренних сумерках немцы просто были уже здесь, подобно ежегодному неминучему климатическому событию – как, например, появление ласточек, которые прилетают из Южной Африки, или как божоле-нуво, которым трактирщики осенью надувают туристов, или как очередной роман Жоржа Сименона.

Они совершенно естественно вписались в картину улиц опустевшего города и теперь выстраивались в очередь, как какие-нибудь туристы – в своих стальных касках и со своими маузерами – перед Эйфелевой башней, сидели в метро и читали путеводитель Бедекера, а на шеях у них висели фотоаппараты Agfa в коричневых кожаных футлярах, и они поодиночке и группами останавливались перед Нотр-Дамом и Сакре-Кёром, чтобы поулыбаться друг другу в объектив.

Закалённые в боях танкисты галантно подсаживали пожилых дам в автобус, пиволюбивые пехотинцы ели бифштекс с картошкой фри в уличных ресторанах, хвалили повара и давали кельнерам щедрые чаевые, распуская свои ремни на одну дырку больше. Подтянутые офицеры Люфтваффе, которым с таким же успехом можно было бы подсунуть и томатный сок, допивали последние запасы Шатонёф-дю-пап, и многие говорили – будучи австрийцами – на удивление хорошо по-французски. Оккупационная власть неприятно отличалась только тем, что они, как нарочно, именно на Елисейских полях каждый день в половине первого устраивали большой войсковой смотр.

– Они повсюду, – шёпотом сказал Леон Ивонне, когда вернулся с двумя багетами. Он повернулся к детям спиной, чтобы не встревожить их. – Двое сидят на площади Шампольон в машине, один пьёт кофе на террасе на улице Валетт. На Пантеоне и на Сорбонне висят огромные флаги со свастикой. На обратном пути я даже столкнулся с одним на углу, прямо плечом к плечу, и знаешь что? Он извинился. По-французски.

– Что теперь будем делать? – спросила Ивонна.

Леон пожал плечами:

– Мне надо в лабораторию, а детям в школу.

– Ты пойдёшь на работу?

– Я должен идти на службу, Ивонна. Мы ведь об этом уже говорили.

– Мы могли бы бежать.

– Куда, в Шербург? Во-первых, немцы вскоре будут повсюду, если уже сейчас не заняли всю страну, а во-вторых, полиция меня сразу возьмёт под арест – французская, кстати, не немецкая. И в третьих, как только я окажусь в тюрьме, ты уже через месяц окажешься на улице и будешь голодать с детьми.

– Мы могли бы укрыться здесь, в квартире.

– Под диваном?

– Леон…

– Что?

– Давай ещё раз подумаем об этом как следует.

– О чём ты хочешь подумать? Думать тут нечего. Думать можно, когда располагаешь информацией. А мы ничего не знаем. Мы ничего не видим, ничего не слышим, мы даже не в курсе, что происходит. Мы не знаем, что случилось вчера, и ещё меньше знаем, что будет завтра.

– Кое-что мы уже видим, – сказала Ивонна и указала на окно.

– Что, солдата? Солдата Вермахта, который съел два яблока подряд и греется на солнце? Ну, хорошо. Какие выводы мы можем из этого сделать?

– Что немцы здесь.

– Так точно. И далее мы можем предположить, что у парня начнётся понос, если он съест ещё и третье. Но ни о чём другом это нам не скажет. Мы не знаем, сколько их тут и что они замышляют, останутся они здесь или уйдут дальше, придут ли нам на выручку англичане или, наоборот, немцы уже сами в Англии, сровняют ли Париж с землёй или пощадят, – мы ничего не знаем. События выходят за пределы нашего горизонта, они просто слишком высоки для нас. Не имеет смысла дискутировать или размышлять.

– Но здесь может быть опасно. Для нас и для детей.

– Может. Но если мы вслепую побежим куда-нибудь, это с большой вероятностью самое опасное, что мы вообще можем сделать. Поэтому пусть малыши сейчас почистят зубы и умоются. А я пошёл, у меня много работы.

В это мгновение по улице мимо их дома проезжала машина с громкоговорителем, оповещая население от имени немецких оккупационных властей, что оно отныне из соображений безопасности сорок восемь часов должно оставаться у себя в квартирах и что Франция теперь переводится на немецкое время, поэтому все часы надо переставить на час назад.

ГЛАВА 13

Леона не смущало, что рано утром, когда его будили внутренние часы, было уже на час позднее, чем он привык. Поскольку Аврора не лежала под дверью и на второе утро, время за кухонным столом стало тем более долгим; ему нравилось, что не надо больше бродить по дому ночным привидением, а можно оставаться в постели, в непривычной тишине, лежащей над городом, так же долго, как его жена и дети. К тому же два дня ареста, которые им прописала оккупационная власть, тоже были достаточно длинными. Семья Лё Галль провела их в чтении, в еде и карточной игре. Старший сын Мишель, который теперь до смешного походил на того парня, каким Леон был во времена своих выходов в море на паруснике, целыми часами возился с подстройкой частоты радиоприёмника и искал известия, тогда как все радиостанции передавали только музыку. Леон и Ивонна пытались спрятать свою тревогу за преувеличенной весёлостью и будили в детях подозрение тем, что начинали целоваться в неподходящие моменты.

Когда Леон подошёл к окну, Мишель оторвался от радиоприёмника и молча подошёл к отцу, скрестив, как и он, руки за спиной, покусывая, как и он, нижнюю губу и глядя, как и он, вниз на мостовую, по которой временами проезжали то армейский грузовик, то санитарная, то полицейская машина, то труповозка, а один раз даже навозная бочка, выполняющая свой неотложный долг.

На улице было так тихо, что когда проходил патруль, сквозь закрытые окна был слышен топот солдатских сапог. А поскольку после двух месяцев почти непрерывных солнечных дней в то утро небо покрылось серой мглой, птицы смолкли, как будто следуя приказам немцев.

Раз в два или три часа Леон выкрадывался из тесноты квартиры, спускался по лестнице и осмеливался ступить на тротуар, чтобы посмотреть влево и вправо, вслушаться в тишину и принюхаться к воздуху; но нигде ничего не было ни видно, ни слышно, ни ощутимо по запаху, что бы хоть как-то намекнуло ему на положение дел в мире.

На третье утро домашний арест закончился, Париж снова проснулся к жизни. В утренних сумерках Леон размышлял, что будет ли умнее – идти, как предписано, на работу или ещё один день провести в укрытии квартиры. С улицы доносился тонкий шум моторов и временами топот копыт. Леон на цыпочках, чтобы не разбудить Ивонну, подошёл к окну и отвёл штору в сторону; мимо проехало такси, потом грузовик с раствором Лекланше и женщина на велосипеде; волосатый парень в майке без рукавов толкал по мостовой передвижную овощную палатку.