– Нет, Леон. Это нет. Теперь больше нет.

На следующее утро он отправился на работу как в тысячи других утр перед тем. На газоне в парке напротив лежал иней, улицы были мокрые, платаны чёрные, а под корнями деревьев грохотало метро. На Рождество 1928 года он купил Ивонне на Реннской улице – пустив в дело всё сэкономленное – браслет с жемчужинами, на который она в последние месяцы – стараясь, чтобы он не заметил, – мимоходом безнадёжно бросала алчущие взгляды. После тёплого, как весной, Сильвестра наступила суровая зима 1929 года; в начале февраля, когда Ивонна родила здорового мальчика по имени Ив, на улице Эколь всё ещё лежал смёрзшийся, чёрный от угольной сажи снег.

Три месяца спустя в одно пятничное утро во время похода на рынок Шербурга за «морским волком» для ужина неожиданно умерла мать Леона. Она как раз принимала из рук продавщицы завёрнутую в газетную бумагу рыбу, как вдруг в её дельном мозгу, безупречно функционировавшем пятьдесят восемь лет, сгусток крови закупорил какую-то крайне важную артерию. Она сказала: «Ой, что такое!» – схватилась левой рукой за висок и, падая на мокрую, пахнущую рыбной ледяной водой мостовую, увлекла за собой с прилавка корзину, полную устриц. Когда продавщица, напуганная смертельной бледностью лица своей покупательницы, во всё горло заорала, чтобы вызвали врача, мать Леона отмахнулась и сказала деловитым тоном: «Оставьте, не нужно. Лучше вызовите полицию, она и известит врача и…» После чего закрыла глаза и рот, как будто теперь уже всё увидела и всё сказала, прилегла в сторонке и была уже мёртва.

Погребение состоялось бурным весенним утром, когда в воздухе словно снежные хлопья кружили лепестки цветущей вишни. Леон стоял у разверстой могилы и удивлялся, что ритуал проходит без сучка и задоринки – насколько же до обидного просто похоронить человека, который всё-таки всю свою жизнь был любим, ненавидим или хотя бы необходим, и вот он зарыт, дело его закрыто, и сам он без особых трудов устранён из повседневности.

На следующий день Леон уехал, хотя была ещё только суббота и он мог бы остаться. Он сам себе удивлялся, что так спешил вернуться в Париж, и сердился на себя, что, заикаясь, давал отцу объяснения, словно шестнадцатилетний школьник, прогулявший уроки; лишь позднее ему стало ясно, что со смертью матери его юность окончательно завершилась и что мужчину, которым он теперь был, больше ничто не связывало с Шербургом.

Ивонна оставалась с мальчиками на пару недель в Шербурге, чтобы помочь овдовевшему свёкру при ликвидации хозяйства и переезде в квартиру поменьше недалеко от порта.

По возвращении в Париж она привезла с собой новую привычку, которая поначалу смутила Леона. Она состояла в чёрной клеёнчатой тетради с разлинованными красным цветом страницами, в которую она по утрам, перед тем как встать с постели, записывала свои сны. Леон заподозрил, что клеёнчатая тетрадка является предвестником новых супружеских турбуленций; но поскольку ничего такого не происходило, он истолковал это как запоздалые последствия родов или как повторные толчки землетрясения его внебрачного приключения.

Ивонна со своей стороны не делала тайны, но и не делала события из своей тетрадки, которая всегда лежала на виду на её ночном столике; поэтому Леон некоторое время предполагал, что там могут быть сигналы, адресованные ему. И он взял эту тетрадь в руки, когда Ивонны не было дома, и полистал её. «Ночная поездка на поезде через заснеженный зимний ландшафт, – гласила одна запись, – что-то с лошадью, потом папа на диване». Потом под другой датой: «Леон упражняется в стрельбе в саду – что за сад, откуда пистолет, и во что он стреляет?» Или: «Я с малышами в метро. Дырка в чулке, Ив орёт как резаный. Злые взгляды в нашу сторону. Ужасно стыдно. Поезд бесконечно едет дальше по чёрному туннелю, хочет и не хочет остановиться. Назад в лоно матери земли?»

Так или похоже звучали обрывки, которые памяти Ивонны удалось пронести в состояние пробуждения. В некоторые дни там стояло только: «Ничего, совсем ничего. Разве так бывает, чтобы всю ночь просто было темно?» Леон честно силился развить в себе интерес к ночным движениям души супруги, и поначалу он пытался также интерпретировать символы и метафоры, значение которых было главным образом поразительной очевидностью, и сделать выводы насчёт душевного здоровья Ивонны, состояния их брака и того образа его самого, который создала себе Ивонна. Но поскольку он не узнал ничего нового, со временем он пришёл к заключению, что сны были ничем иным, как продуктами выделения душевного обмена веществ, взирать на которые с любопытством могло быть какое-то время занимательно для очень юной девушки; но что его Ивонна, будучи взрослой женщиной, окажется столь падкой до своих ночных сновидений, очень неприятно его удивило.

В июле 1931 года маленький Ив, который и после двух лет ещё долго не произносил ни слова – причём действительно ни слова, ни «мама», ни «папа»», из-за чего их домашний врач уже тревожно морщил лоб, – наконец громко и отчётливо, с протяжными гласными и однозначно парижским гортанным «р» артикулировал красивое слово «рокфор».

В то лето, к тому же мировой экономический кризис с некоторым опозданием начал свирепствовать и во Франции, и Судебная полиция, подчиняясь министерскому приказу экономии, должна была сократить двадцать процентов своего персонала; Леон избежал увольнения, потому что у него на иждивении было двое маленьких детей, а его жена, которая недолго смогла продержать свой отказ от супружеской постели – из природной доброты, из радости прощения, а также из собственной потребности, в третий раз была беременна.

В апреле 1932 года родился третий сын, который был крещён именем Роберт, и когда на вторые июльские выходные начались большие летние каникулы, отец Леона в Шербурге вышел на пенсию, после ровно сорока лет работы в школе в одном и том же классе, на том же самом стуле, за той же самой кафедрой. Десять дней спустя он положил конец своей одинокой жизни вдовца прямо-таки агрессивно предупредительным образом – тайком приобретя себе гроб подходящего размера и установив его в своей комнате. Он натянул на себя белую ночную рубашку и выпил хорошую дозу касторового масла, а после того, как основательно опорожнился в туалете, он проглотил достаточное количество барбитурата и лёг в гроб. Потом положил над собой крышку, закрыл глаза и сложил на груди руки. Дворничиха обнаружила его на следующее утро. На гробу лежала сложенная записка, адресованная ей, с пятифранковой купюрой, которая была призвана компенсировать её ужас, а также нотариально заверенное завещание, которое улаживало все наследственные дела и устанавливала все детали уже организованного и оплаченного погребения. Ивонна опять-таки провела лето с детьми в Шербурге, чтобы оформить себе во владение квартиру свёкра в качестве отпускного жилья и вступить в права наследства, которое оказалось по-настоящему богатым; после вычета всех расходов для Леона и Ивонны осталась хорошая финансовая мягкая прослойка в Сосьете Женераль в размере нескольких месячных зарплат, которые помогли им – поскольку они обошлись с ними с умом – продержаться десятилетия с минимальными колебаниями и на скромном уровне вести беззаботную в финансовом отношении жизнь.

Незадолго до возвращения в Париж Ивонна во время прогулки по пляжу познакомилась с черноглазым красавчиком по имени Рауль, у которого не было постоянной работы, который через несколько минут попросил у неё денег и имел смелость вечером, когда дети спали, явиться в почти пустую квартиру её умершего свёкра. В тот же вечер она переспала с ним, равно как и в следующие два вечера, вытворяя при этом то, чего никогда бы не сделала с Леоном в супружеской постели.

По дороге домой в Париж она горько корила себя и пыталась понять, что это было: супружеская измена из мести за приключение Леона с Луизой или проявление женского тщеславия и страха перед старением; поскольку из одной только похоти это не могло быть, ведь уже после первого раза ей стало понятно, что это не стоит усилий. Ещё при въезде на вокзал Сен-Лазар она была убеждена, что надо обо всём рассказать Леону; но когда увидела его на перроне, такого доверчивого с его голубыми глазами и в помятом за два месяца соломенного вдовства костюме, она не смогла переступить через себя и бросилась к нему, ища спасения в объятии, продолжительность и сокровенность которого должна была бы смутить Леона. Пройдёт ещё почти тридцать лет, пока она, перед лицом смерти, сознается ему в своём проступке, который так и остался единственным.

В мае 1936 года выборы выиграл Народный фронт, и Леон впервые получил оплачиваемый отпуск. Он поехал с мальчиками и Ивонной, которая незадолго перед этим разрешилась девочкой по имени Мюрьель, на две недели в Шербург, где он, правда, больше не встретил друзей своей юности, а напротив, арендовал парусный ялик и выезжал с семьёй на острова; Ивонна все эти две недели пребывала в тайной тревоге, как бы не возник где-нибудь красавчик Рауль, и вздохнула свободно только когда они сидели в поезде на Париж.

Однажды вечером в апреле 1937 года на улице Эколь царило большое волнение. То было время перед ужином, когда мадам Россето с криком бегала по дому в поисках двух своих дочерей, которым было четырнадцать и семнадцать лет и которые бесследно пропали, прихватив с собой своё постельное бельё, одежду и материнские сбережения в банке из-под сахара, которую она хранила в кухонном шкафу.

В январе 1938 года Леона Лё Галля назначили заместителем директора лаборатории научной службы Судебной полиции, а 1 сентября 1939 года, в тот день, когда Германия напала на Польшу, ему в Сальпетриере сделали операцию по устранению геморроя.

Тот день, в который Луиза впервые прислала ему о себе весть, начался как один из самых причудливых дней в истории Франции. Была пятница, 14 июня 1940 года. Та первая весна после начала войны, которой в Париже пока что никто почти не заметил, была необычайно хороша и полна радости жизни. Весь апрель женщины – в то время, как на востоке уже снова гибли тысячи молодых людей, – носили под ярко-голубым небом короткие юбки в цветочек, распускали по плечам волосы, а уличные кафе были полны до поздней ночи, потому что бульвары пылали от тепла накопленного солнечного света, как будто под булыжниками мостовой скрывалось гигантское теплокровное существо с неслышно-мягким дыханием.