О Лелия! Вы меня исповедали. Вы хорошо сделали, за это я вам благодарен. Мне кажется, что я очистился бы от моих грехов, если бы мог до конца вам открыть свою душу. Подумайте только: мы становимся на колени перед рядовым священником и рассказываем ему наши грехи, но это еще не означает настоящую исповедь. Мы, власть имущие, не можем отрешиться от мысли, что если мы стоим на коленях перед человеком, который по своему положению ниже нас, то в душе этот человек сам падает ниц перед блеском наших титулов. Он выслушивает, дрожа, то, что мы с высокомерной снисходительностью ему поверяем. Он в страхе, когда слышит признания в наших грехах, ибо он боится, что по должности своей ему придется нас поучать; и выходит, что судия смущается, отшатывается в испуге, а кающийся, который только улыбается, видя это его смущение, и есть истинный судия, гордо презирающий всякую человеческую слабость. Или же, если нам приходится исповедоваться перед равными, мы больше всего беспокоимся о том, чтобы в признаниях наших не было каких бы то ни было обстоятельств, могущих дать пищу интриге или сделаться оружием в руках ревности. Может ли, однажды поддавшись этим мелочным соображениям, хоть одна душа стать столь благочестивой, хоть одно раскаяние — столь пламенным, чтобы устремиться к богу, отрешась от всякой земной заботы? Нет, Лелия, никогда еще мне не приходилось со всей откровенностью признаваться в моих грехах; и, однако, никто больше меня не проникнут возвышенностью и величием этого таинства, которое избавило бы Тренмора от всех ужасов каторги, если бы дух христианского покаяния и святости религиозного очищения мог хоть сколько-нибудь повлиять на законы общества.

О да, я понял значение и благостное действие этого высокого обряда! Я хотел бы укрепить им ослабевшие силы и возродить душу в спасительных водах этого второго крещения! Но я не мог этого сделать, ибо не находил духовника, достойного моей исповеди. Я видел, что каждый раз в духовенстве ум соединяется с гордостью или хитросплетениями интриги, душевная чистота

— с суеверием или неведением. Когда кающийся поднимается до высоты таинства, исповедник оказывается ниже, и напротив: когда исповедник готов освободить душу от нечистых оков, пленник не стоит того, чтобы его освобождали. Вот почему, для того чтобы могло свершиться высшее таинство отпущения грехов, нужно сочетание двух одинаково верующих душ, в равной степени преисполненных божественного чувства.

Так вот, Лелия, мне кажется, что раз нет такого священника, нет такого праведника, я могу призвать сестру, даже, если хотите, мать; ибо хотя вы и на много лет моложе меня, вы самая сильная и самая мудрая из нас, и я, человек с уже редеющими волосами дрожу перед вами и покоряюсь вам, как ребенок. Исповедаете меня, коль скоро вы не испугались сказать мне в глаза, что я грешник, согласитесь спуститься в глубины моей совести и, если вы обнаружите там истинное страдание и раскаяние, отпустите мне мои грехи! Мне думается, что небо утвердит ваше решение и что впервые в жизни душа моя очистится.

Скажите мне откровенно все, что вы думаете обо мне, и осудите меня со свойственной вам суровостью. Неужели оттого только, что я уступаю влечению сердца, — я ведь стыжусь этого как мужчина, а как священник вынужден это скрывать, — я становлюсь лицемером? Если бы я так думал, я содрогнулся бы от ужаса перед самим собой и, по правде говоря, мне не кажется, что мне можно приписать эту отвратительную роль. Неужели для нашего времени такого рода поведение, которое вообще-то говоря я далек от мысли оправдывать, это то же самое, что поведение Тартюфа в семнадцатом веке? Нет, ни за что не поверю! Этот святоша былых времен был в душе атеистом, а я нет. Он смеялся над богом и над людьми, а я, хоть я и не боюсь ни бога, ни людей, я, однако, продолжаю все так же чтить всевышнего и любить себе подобных. Только я постарался заглянуть в глубь, я исследовал самую сущность христианской религии, и, думается, я лучше понял ее, чем все те, которые называют себя ее апостолами. Я считаю, что она прогрессирует и может совершенствоваться, что на это есть соизволение ее творца, что это ни в чем не перечит его святой воле. И хоть я отлично знаю, что с точки зрения существующей церкви я еретик, в душе я убежден в том, что моя вера чиста, а принципы верны.

Я отнюдь не атеист, когда я нарушаю предписанное церковью, ибо эти предписания представляются мне недостаточными для нашего времени, а у церкви есть право их переделать и они в силах это право осуществить. Ее задача — согласовать свои установления с изменяющимися правами и потребностями людей. Она поступала так из века в век со времени своего основания: так почему же теперь она остановилась на своем провиденциальном пути? Почему же она, которая была выражением последовательного совершенствования человеческого рода и, осененная великой славой, шла во главе цивилизации, вдруг задремала к концу пути, не думая о том, что есть еще завтрашний день? Неужели она считает, что исчерпала себя? Что же мешает ей идти вперед — головокружение от гордости или измождение и усталость? Ах, я вам часто говорил это, я мечтаю о ее пробуждении, я его предчувствую, я верю в него, для него я тружусь, я жду его с нетерпением и призываю его всем моим существом! Поэтому я и не хочу покидать ее лоно и быть исключенным из ее общины: я не думаю, чтобы вышедшая из нее схизма, подняв новое знамя, оказалась бы на истинном пути религиозного прогресса. Чтобы открыто отколоться, надо отделиться от тела церкви, порвать и с прошлым и с настоящим, потерять одну за другой все выгоды, все преимущества, все, чего достигло прошлое, богатое, могущественное и славное. Человечество, привыкшее идти широкой и прямой дорогой церкви, может отклоняться в сторону только отдельными группами, и то лишь по временам. Оно всегда будет чувствовать в своих религиозных учреждениях, как, впрочем, и в учреждениях светских, неодолимую потребность в единении. Обществу нужен культ, единый и неделимый. Католическая церковь — это единственный храм, достаточно обширный, достаточно древний, достаточно прочный, чтобы вместить в себя все человечество и его оградить. Для многочисленных наций, разбросанных по поверхности земли, у которых пока еще очень нетвердая вера и грубые обряды, католицизм — это единственная, ясно представленная и просто сформулированная высокая мораль, призванная смягчить дикие нравы и осветить темные закоулки сознания. Насколько я знаю, ни одна современная философия не дошла до такого совершенства, как церковь, и ни одна не способна осветить младенчество наций таким ясным светом.

Итак, я верю в будущее и в вечную жизнь католической церкви и не хочу отделяться от постановлений соборов (хоть я и считаю сделанное ими недостаточным и незавершенным), ибо никакой новый авторитет никогда не сможет быть столь священным. Несмотря на все мое восхищение Лютером и сочувственное отношение к идеям Реформации, живи я в эпоху этого высокого потрясения основ, я никогда не встал бы под его знамя. Мне кажется, что я тогда еще понял бы, что порывая с великими силами, освященными столетиями, протестантизм в день своего рождения уже подписывает себе смертный приговор. Да, я считаю, что под остывшим пеплом этой одряхлевшей и, казалось бы, уже умирающей церкви скрыта искра вечной жизни, и я хочу, чтобы все труды и все усилия веры и разума оживляли бы эту искру и на алтаре снова зажглось бы пламя. Я за то, чтобы сохранить всемогущество папы и непогрешимость конклава, дабы собирались все новые конклавы, дабы они проверяли деятельность предыдущих и перешивали бы одеяния культа в соответствии с ростом людей, которые мужают и крепнут.

В числе других реформ, обсуждение и проведение которых мне хотелось бы видеть, я назову одну — о ней я больше всего думал с тех пор, как сделался священником: это отмена безбрачия для духовенства. И не думайте, Лелия, что на меня оказывают влияние мои собственные чувства или ропот молодых священников. Мы считаем этот обет трудно выполнимым и жестоким и не настолько свято его соблюдаем, чтобы могла понадобиться публичная санкция нашей неверности. Я старался заглянуть выше, чтобы найти причину опасностей и гибельных неудобств, связанных с безбрачием священников, и нашел его в истории. Я увидел, сколько могущества, высокого ума и просвещенности было в жреческих кастах древних религий. И все это благодаря тому, что священнослужители были женаты и специальное воспитание давало возможность отцам подготовить достойных преемников в лице своих сыновей. Я видел, что в христианской церкви, пока ряды ее пополнялись изнутри, была та царственность ума, которой она превосходила царей земных; но едва только она потребовала обета безбрачия для своих служителей, она подвергла себя такой опасности, что удивительно, как она до сих пор еще окончательно не пала, что, вообще-то говоря, неминуемо произойдет, если она не постарается отменить этот гибельный закон. Я не сомневаюсь, что она это сделает; она поймет, что, набирая левитов из всех классов общества, она вводит в лоно свое самые различные, самые разнородные и несоединимые элементы; тут уж не останется ни цельности, ни единства, ни самой церкви. Церковь теперь уже отнюдь не место, где право наследования сковывает души и посвящает в священники. Это мастерская, где каждый работающий приходит получать свой законный заработок даже тогда, когда он втайне презирает свою работу. И отсюда — лицемерие, этот омерзительный порок, одна мысль о котором приводит в негодование каждого честного человека, но без которого духовенство не могло бы продержаться до этих пор, как ему это удалось — худо ли, хорошо ли — среди великого множества смут, низости и лжи, которые церковь вынуждена хранить втайне, вместо того чтобы выявлять и наказывать: великое свидетельство ее слабости и развращенности!

Я должен был дать вам эти объяснения, чтобы в известном отношении оправдаться. Я не верю в абсолютную святость безбрачия. Христос, сын божий, проповедовал преимущества безбрачия, но никогда не вменял его в обязанность. И он проповедовал его людям, предававшимся грубым излишествам и потерявшим человеческий облик, людям, которых он пришел поучать и цивилизовать. Если он облек апостолов своих вечной властью, то он сделал это потому, что в безмерной мудрости своей предвидел грядущее; он знал, что настанет день, когда безбрачие сделается опасным для исполнения его божественных заветов и когда преемникам апостолов придется его уничтожить. Час настал, я в этом уверен, и церковь не замедлит объявить о его отмене. А пока это не случилось, мы нарушаем наши обеты. Заслуживаем ли мы прощения? Разумеется, нет, ибо наше святое учение проповедует предельное совершенство, к которому мы должны неустанно стремиться, чего бы нам это ни стоило. И в трудном положении, в котором мы находимся, добродетель и высшее совершенство для нас должны состоять в том, чтобы преодолевать наши страсти и жить непорочной жизнью в ожидании, что нашим естественным инстинктам будет дана воля. Я проклинаю эту презренную слабость, которая мешает мне так поступить, я себя за нее корю. Осудите же и вы меня, моя праведница! Только ради бога не смешивайте меня с наглыми пошляками, которые хвастают ею, или с теми трусливыми лжецами, которые от нее отпираются. На такой обман способны сейчас только последние из людей. Если мы в силах хоть что-нибудь чувствовать, мы не сомневаемся в том, что главное наше назначение на земле отнюдь не расхаживать по улицам с бледным лицом и опущенными глазами, вызывая в людях ужас и уважение, — подобно индийским йогам или средневековым монахам. Не очень-то много для нас значат эти суровые правила, а тем более то поклонение, которое некогда вызывали соблюдающие их люди. У нас есть другие работы, которые мы должны делать, другие истины, которые мы должны преподать людям, новые пути, которые мы должны проложить. Мы побуждаем к жизни — или, во всяком случае, призваны побуждать к ней, — а вовсе не сторожить могилу.