— Лелия, — сказал прелат, с благородной откровенностью протягивая ей руку, — вы правы, вы смелее, чем я, и всякий раз, после того как я вас вижу, я чувствую, что душа моя возвышается от соприкосновения с вашей. Может быть, в известном отношении я значу гораздо меньше, чем вы думаете. Боюсь, что я не настолько еще отрешился от людского тщеславия, и вы оказываете мне чрезмерную честь, считая меня выше, чем я есть на самом деле. Но я чувствую, что могу отрешиться от него еще больше, и я не покраснею, признав, что великим примером этой отрешенности для меня стала высокая мудрость женщины. Положитесь на меня: вы будете аббатисой.

— Как вам будет угодно, монсиньор, сейчас меня это меньше всего волнует, и я не дерзнула бы просить вас об этом свидании, если бы не должна была молить ваше преосвященство о милости более высокой.

«Ах, вот еще что!» — подумал кардинал, и в глазах его неожиданно для него самого блеснул огонек надежды. — Сестра моя, — сказал он, — я вижу, что вы относитесь ко мне с большим доверием, и я за это вам благодарен.

— Да, я очень верю в вас, монсиньор, — многозначительно сказала Лелия,

— от вас потребуются доблесть, великодушие, смелость — и вы их в себе найдете.

— Так чего же вам от меня угодно? — спросил кардинал, и от мысли, что он сможет удовлетворить свое благородное тщеславие, глаза его заблестели еще ярче.

— Надо спасти Вальмарину, — ответила Лелия. — Вы можете это сделать! Вы этого хотите!

— Да, хочу, — решительно ответил Аннибал. — Знаете вы, сударыня, что на этот раз на карту поставлена моя жизнь? Если дело окончится неудачей, я не только попаду в опалу, но меня осудят как гражданина: короче говоря, — добавил он со смехом, — меня повесят.

— Да, это так, монсиньор, я об этом уже думала.

— Лелия, Лелия! — воскликнул кардинал, начав от волнения ходить взад и вперед. — Вы глубоко меня уважаете, и я должен этим гордиться!..

Последние слова он произнес с грустью, но это было выражение наивного и почтительного сожаления, за которым не скрывалось никакой задней мысли.

— Где Вальмарина? — решительно спросил кардинал.

— По ту сторону оврага, — сказала Лелия, показывая пальцем в направлении окна.

— Они еще не напали на его след… И все-таки времени терять нельзя… Ему надо бежать за границу.

— Лесом, монсиньор, там всего только четыре лье.

— Да, но для этого нужен паспорт!..

— Если он поедет в вашей карете вместе с вами, монсиньор, ничего этого не понадобится.

Кардинал в удивлении развел руками, потом улыбнулся. Он был смущен тем, что Лелия говорит с ним как равная с равным, лишая его всякой надежды. Но смелость эта ему нравилась: она открывала перед ним новый мир и возвышала его в собственных глазах.

— А в котором часу я должен прийти на свидание? — спросил он, радостный и растроганный.

— Есть одно лицо, которому ваше преосвященство может довериться, — ответила Лелия, — это женщина, и она сообщила мне сегодня утром, что изгнаннику уже небезопасно в его убежище и он придет к ней сегодня вечером…

— А что это за женщина?

— Вот ее записка.

Кардинал взял бумажку.

«Моя дорогая праведница, тот, кого ты называешь Тренмором, попросил у меня приюта на эту ночь. Ему опасно оставаться в его убежище, но и у меня он не будет в безопасности. Ты знаешь, что ко мне приходят разные люди — его могут встретить и узнать. Я больше всего боюсь…»

Кардинал за один миг прочел и имя этого особенно опасного человека и подпись в конце записки. Он сделал над собой усилие, чтобы судорожным движением не смять ее в руках, и посмотрел на Лелию с негодованием и ужасом.

— Вы что, играете со мною, сударыня? — спросил он дрожащим голосом.

— Монсиньор, — ответила Лелия, — момент для этого не очень-то подходящий. Вальмарина в опасности, и я доверяю вам его жизнь. Эта женщина

— моя сестра, моя родная сестра, и я также вручаю вам ее судьбу.

— Она ваша сестра!.. Это невозможно!

— При всей ее порочности это возвышенная душа; она настолько великодушна, что скрывает мое родство с ней. Ну, а мне всегда было совершенно безразлично мнение света, и я этого не скрываю. Говорить о ней для меня мучительно, я ведь любила ее; но и скорбя о ней, я все же за нее не краснею.

— Ну, так вы и на этот раз победили, — сказал кардинал, возвращая Лелии записку, которую она тут же сожгла, — вы женщина храбрая, вы не отрекаетесь от правды. Вы холодная и острая, как меч правосудия, сестра Аннунциата; но кто же решился бы противиться вам?

— Аннибал, — сказала Лелия, в свою очередь протягивая ему руку, — уважайте меня так, как я вас уважаю.

— Да, сестра моя, — ответил он, с силой пожимая ей руку, — в полночь я буду у… у вашей сестры. Карета моя и слуги будут ждать у городских ворот. Завтра днем я приду рассказать вам о моей поездке… если останусь жив!..

— Господь не допустит, чтобы вы погибли, — сказала Лелия.

— Только, — продолжал кардинал, вернувшись уже с порога, — вы должны мне сказать всю правду… Я такой человек, который может, который должен все знать, Лелия… Если вы будете щадить меня, вы меня этим убьете… Тогда я, должно быть, вас возненавижу… Признайтесь во всем добровольно, раз уже вы помимо моей воли исповедуете меня. Вальмарина явился сюда ради вас?

— Да, монсиньор.

— Он вас любит?

— Как брат.

— Значит, как я вас люблю?

Подумав, Лелия ответила:

— Как я вас, монсиньор.

— Но вы его все-таки любили?

— Я никогда не любила его иначе, чем люблю сейчас.

Кардинал некоторое время молчал, а потом спросил:

— По совести, сестра Аннунциата: что вы думаете о вопросах, которые я вам задаю?

— Я думаю, что вы ищете нового случая быть великодушным и благородным. Вы тщеславны, монсиньор.

— С вами — да, — сказал Аннибал.

Кардинал молча на нее смотрел: лицо его выражало пламенную страсть, но без надежды и без мольбы.

— Ах, — прибавил он по вполне понятной ассоциации мыслей, но тоном, который неминуемо должен был удовлетворить гордость Лелии, — я совсем забыл, что вы хотите стать аббатисой. Я сейчас же об этом похлопочу.

И он быстро вышел.

55

«Сестра моя, я не могу принести вам эту добрую весть сам, но радуйтесь: друг ваш спасен, и теперь ему легко будет давать знать о себе. Вы, со своей стороны, можете тоже передать мне письмо для него. Я думаю, что вам, в вашем уединении, приятно будет переписываться с этим достойным всяческого уважения человеком.

Да, Лелия, этот страдалец, который все силы свои отдает добродетели и скрывается от славы так же старательно, как иные ее домогаются, поразил меня. Сердце мое преисполнилось грусти и уважения. Он решился открыть мне свою тайну, рассказать о своей молодости, о своем преступлении и о своем несчастье. Удивительная щепетильность сердца, которое не хочет принимать от другого знаков внимания и участия, не испытав его сначала суровым признанием. Необыкновенная и чудесная судьба кающегося, который исповедуется в том, что любой другой хотел бы скрыть, и который, в противовес всем тем, кого общество унижает, делает такие признания, что никто не считает возможным его предать!

Да, этот человек с ужасающей настойчивостью ищет позора, страдания, искупления. Он никакой не христианин, и, однако, в нем есть весь пыл, все самоотречение, весь энтузиазм первых христиан. Это живое воплощение великого и неисчерпаемого источника божественности, бьющего из глубин человеческой души. Это энергический протест против слабости и глупости человеческих суждений. Он отказался от всякой личной жизни, чтобы жить единственно ради людей. Все его помыслы принадлежат огромной семье несчастных. Ей он посвящает свои труды, свои страдания, свои бессонные ночи, свои желания, каждое движение ума, каждое биение сердца. И самая обыкновенная награда пугает его. Самые законные знаки одобрения или уважения его смущают! На первый взгляд можно было бы подумать, что это ловкий способ восстановить свое доброе имя в глазах общества; когда же заглядываешь в глубь его мыслей, видишь, что избыток его смирения — это избыток гордости. Но какая это благородная и благочестивая гордость! Он знает людей; жестоко надломленный ими, он больше уже не может ни ценить их одобрение, ни домогаться их сочувствия. Он бы, верно, их презирал, если бы в нем не было глубокого чувства любви и жалости, которое заставляет его жалеть их. И вот он отдает им себя безраздельно: в том, как они поступают с ним, он видит только доказательство их заблуждения. И он хотел бы, чтобы то, что они сделают для него, они сделали друг для друга.

«Что же, — говорил он мне, в то время как, под прикрытием темноты, мы стремительно проезжали лесом, — даже если весь труд моей жизни приведет к тому, что через несколько столетий какой-нибудь один преступник окончательно примирится с богом и всем человеческим родом, разве это не будет для меня достаточною наградой? Господь взвешивает на верных весах человеческие поступки; но так как в его законах идея справедливости включает в себя также идею великодушия и всепрощения, он создал для наших преступлений чашу несравненно более легкую, чем та, куда кладутся наши добрые деяния, которые должны искупать совершенные нами грехи. Одно чистое зернышко, брошенное на эту чашу, перевешивает целые годы несправедливости, нагроможденные на другой, и это благословенное зерно я посеял. Это, конечно, очень мало на земле, но много на небе, потому что там пребывает источник жизни, нужный для того, чтобы это зерно проросло, созрело и размножилось».

О Лелия! Пример этого человека возымел на меня удивительное действие — он заставил меня оглянуться на себя и увидеть, что я, облеченный властью здесь, на земле, благословляющий людей, простертых на моем пути, возносящий гостию над склоненными головами королей, идущий по аллеям, усыпанным цветами, влача за собой золото и пурпур, как будто кровь у меня чище, чем у всех остальных, как будто я принадлежу к некоей высшей породе людей, — что сам я до крайности ничтожен, пуст, смешон рядом с этим изгнанником, который бродит ночью по дорогам, спасаясь от преследования, как загнанный зверь, — ему ведь каждую минуту грозит эшафот или кинжал первого наемного убийцы, который узнает его лицо. И этот человек носит в душе своей идеал, всем существом своим он глубоко человечен! А у меня в груди одна только гордость, муки самого заурядного честолюбия и грязь моих пороков.