Об остальном Кристина сама догадалась. И даже о том, что зарабатывает художник Гнедич не слишком много, но и не слишком мало по меркам обычных людей. И о том, что все заработанное без остатка вкладывает в самое дорогое сердцу предприятие – в Светочку. В ее шубки, сапожки, сережки. Отсюда и лисья шапка, отсюда и образ несостоявшегося мужчины, по колено увязшего в дачном черноземе.

Вино в бокалах появлялось и исчезало снова. Лук, томящийся в безвоздушном полиэтиленовом пространстве, уже начинал потихоньку заявлять о себе, требуя свободы.

– Пахнет луком, – сказала тогда захмелевшая Кристина. – Пойдем отсюда.

Он согласно кивнул, подозвал официанта, расплатился. И они ушли из кафе, оставив там луковый запах вместе с пакетом… Кристина про него даже не вспомнила.

А потом они шли по улице. Кристина большей частью помалкивала, опиралась на его руку и тихонько слушала.

Она слушала его, смотрела в его глаза и слишком отчетливо понимала, что раньше в ее жизни и не было ничего.

Вообще ничего.

И это «вообще ничего» вместило в себя детство с разбитыми локтями и коленками, с детским садом и хороводами вокруг наряженной елки. Раннюю юность – отрочество, как сказал бы великий писатель, – с двойками по математике и пятерками по литературе, со стихами Бродского и Гумилева, с прозой Достоевского и Саши Соколова, с песнями ранних «Битлов» и группы «Наутилус», с помидорно-перечно-огуречными грядками, которые каждое лето они ездили с классом спасать от сорняков. Сюда же, в это «вообще ничего», благополучно уместилась и первая любовь в детском саду с Пашкой Селезневым, первый целомудренный поцелуй через листочек клена. И вторая первая любовь с одноклассником Лешей Кашириным, и роза, которая простояла в вазе целых две недели, не засыхая, и ворох записок, и горячее Лешкино дыхание, и легкий запах пота у него из-под мышек. И все остальные любови, уже без нумерации, но все с тем же горячим дыханием и легким запахом пота из-под мышек. Неумелые поцелуи украдкой, мокрая от глупых слез подушка, первая ревность, первая потеря, вторая потеря, третья… Первый, второй и третий курс института – соответственно нумерации потерь. Имена потерь стерлись из памяти вместе с цветом их глаз, номерами их телефонов, музыкой голосов и вкусом поцелуев.

И даже Варька.

Любимая подруга Варька, с которой Кристина выкурила первую в жизни сигарету, а это уже кое-что значило. Варька тоже, немного подумав, робко шагнула в это «вообще ничего», заранее прощая Кристину, не держа на нее обиды и зла. Варька, полностью поглощенная своей глупой любовью к Лешке Паршину, отдающая ему все свое время без остатка. И Лешка Паршин шагнул вместе с ней – туда же, и мечты о кафедре психологии полетели следом, торопливо размахивая короткими подрезанными крыльями…

А то, что было, было потом.

Был мягкий снег, который передавал их шепот друг другу. Который бежал следом – сначала за ним, за Артемом, и раскрасавицей его дочкой Светочкой, потом бежал за Кристиной, а потом мягко стелился вслед, оберегая от посторонних глаз – их двоих. Тепло его руки, коснувшееся пальцев, обнявшее их так нежно, что пальцы, а за ними и все тело стало ватным, обмякшим, и стайка торопливых мурашек пронеслась по коже, остановившись, замерев где-то внизу живота.

И это ее сумасшедшее: «Пойдем ко мне… Пойдем ко мне… Матери нет дома, она в ночную смену ушла, пойдем ко мне…»

Торопливые поцелуи в лифте. Торопливые и жаркие поцелуи возле двери. В прихожей. «Не надо, не включай свет…» Кожаная куртка на меховой подкладке – на полу. Смешная лисья шапка, смешные варежки, смешные ботинки. Дорожка в спальню, усыпанная, как осенними листьями – свитером, брюками, еще раз брюками, еще раз свитером. Все остальное уже в спальне, возле кровати, и не листопадом уже, а мелким весенним дождиком, включая пуговицы от рубашки.

Было, было.

И новая стайка мурашек, и еще одна, бегущая наперегонки. Гладкая прохладная ладонь, горячие его губы – везде, везде, и даже там, где представить себе их так невозможно-сладко, так сладко-невозможно…

Даже теперь.

«Вообще ничего» длиной в девятнадцать прожитых лет свернулось в клубок, заархивировалось, запаковалось в какое-то краткое бессмысленное мгновение. А то, что было, размером в один прожитый вечер и сумасшедшую ночь на старом поскрипывающем диване, стало огромным, непостижимо бесконечным.

Она могла вспоминать это «было» даже дольше, чем оно было. Мысль об одном вечере протяженностью в годы. До тех пор, пока она не запретила себе вообще об этом вспоминать. Пока не сказала железное «нет», железобетонное «нет», впервые и с огромным удивлением ощутив собственную стальную хватку.

Но это уже потом. А сначала было можно вспоминать этот вечер и десятки других точно таких же воспаленно-безумных вечеров и ночей на старом диване. Сутки – через трое. График дежурств матери в ночную смену с завидной точность отражал график их любви. Впрочем, и в промежутках они, не пытаясь сдерживаться, освещали светом этой любви темные площадки в заброшенном парке на Соколовой горе, салон старенькой «девятки» Артема с бессовестно незатонированными стеклами. Две влюбленные рыбы в аквариуме. Кристина смеялась, когда он так говорил.

Впрочем, здесь, в аквариуме, Кристине нравилось меньше всего. Даже не потому, что он был прозрачным. Ей было наплевать на то, что кто-то может их увидеть. Пусть завидуют, пусть сходят с ума от зависти, пусть умрут от нее. Пусть тысячу раз умрут. Нет, дело было не в этом.

Дело было в Светочке.

В ее запахе, который обитал здесь. Кристине всегда казалось, что она, Светочка, находится в салоне вместе с ними. На переднем сиденье водителя, на переднем сиденье пассажира, на заднем сиденье. Висит под потолком или занимает любое другое место в салоне машины, частично свободное от их любви.

Элитный запах элитной французской дряни. Вуаль из теплого вирджинского кедра и чувственного сандала с легким оттенком шелкового мускуса. Ей всегда казалось, что Светочка рядом. «Она моя дочь, – мягко напоминал ей Артем, – глупо ревновать отца к собственной дочери».

Конечно же, это было глупо. Но Кристина все равно ревновала. Потому что слишком часто, как ей казалось, случались в ее жизни одинокие вечера, которые он заполнял Светочкой. Общением со Светочкой, любовью к Светочке. К своей дочери. «Она хорошая девочка, просто у нее сложный, очень сложный характер…» – говорил Артем.

Именно из-за этого сложного ее характера они были лишены некоторых простых и важных вещей. К примеру, за три месяца сумасшедшей любви Кристина ни разу не побывала дома у Артема. Экзотика парковых зарослей, не покрытых еще листвой, пропитанного запахами салона и надрывно скрипящего дивана постепенно начинала терять свой первозданный шарм. Но…

«Светочка не поймет. Если увидит нас вместе – просто не поймет. У нее очень сложный характер», – слышала Кристина в десятый, двадцатый, в сто восемьдесят проклятый раз. И ее злило, что они должны скрывать свою любовь от Светочки, которая этой любви не поймет. Она думала: «Разве это не ее, не Светочкины, проблемы?»

«Дай мне время, – шептал Артем на скрипящем диване, в салоне машины, в заброшенном парке. В салоне машины – все реже и реже. – Дай мне время, Кристина. Я обязательно поговорю с ней, она должна меня понять. Она все поймет, вот увидишь, просто сейчас она еще ребенок…»

«И сколько лет я должна ждать, пока этот твой ребенок повзрослеет? Пять? Десять? Двадцать? А если она на всю жизнь так и останется малолетней дурой, не способной понять, что ее отец – живой человек, а не скорбный памятник любви к почившей супруге? И что? Так и будем по кустам скрываться?»

«Не такая уж она и маленькая», – с обидой думала Кристина, которая была всего-то на три с небольшим года старше Светочки. Артем, словно читая ее мысли, говорил: «Не злись. Ты не можешь относиться к ней объективно, не можешь воспринимать ее как ребенка, потому что ты еще и сама ребенок, потому что вы почти ровесницы. Господи, вот ведь как бывает… Никогда не думал, что буду любить женщину, которая окажется ровесницей моей дочери…»

Она пыталась что-то возразить, но он закрывал ее рот поцелуем – долгим, сладким, глубоким, почти бесконечным, и в тот момент, когда он наконец заканчивался, она уже не помнила ни о чем, не думала ни о чем, повинуясь полностью стайке мурашек, заботливо изгоняющей из головы все мысли, кроме одной: «Люблю… Боже мой, как же я люблю его… как же…» «Я люблю… люблю тебя, девочка моя, – слышался шепот, – как же… как же я тебя люблю, Боже мой…» Вкус его поцелуев был миндально-горьким. Необыкновенно миндальным, необыкновенно горьким.

Небо падало на асфальт, смыкалось вокруг темным куполом, оставляя за пределами весь мир. И Светочку, как часть этого мира, тоже. Исчезали они в строгой последовательности – сначала мир, потом Светочка. А вот появлялись всегда в обратной. Светочка появлялась первой, оставляя за собой право быть для Кристины важнее, чем весь остальной окружающий мир.

Привычный сценарий. Казалось, так будет всегда, и рано или поздно она все-таки привыкнет к этим запахам в салоне машины, смирившись с мыслью о том, что это всего лишь запахи. Что ни теплый вирджинский кедр, ни шелковый мускус не смогут помешать их любви, которая имела свой, особенный, ни на что не похожий пьянящий запах. Запах сока сагуаро…

Но однажды она не выдержала. Что-то сломалось внутри, какой-то крошечный винтик, несмотря на маленький свой размер, на внешнюю свою незначительность, все же играющий определенную роль в отлаженной работе внутреннего механизма. Этот чертов вирджинский кедр забил, заглушил собою робкую нежность запаха сока сагуаро, и Кристина отпрянула от Артема, оборвав поцелуй, который должен был тянуться бесконечно. И небо, дрогнув, не упало в тот вечер на асфальт, не накрыло его куполом, не вытеснило мир и Светочку, как часть этого мира, в привычной последовательности.