В ушах у Гюльбахар не смолкая звучали слова старинного плача: «Лица твоего целовать я не смела, но кровью они обагрили его».

Горько рыдала дочь паши, представляя себе, как с крепостной стены сбрасывают бездыханное тело Ахмеда. Летит оно вниз, ударяясь о выступы скал, а в самом низу сплющивается о каменистое дно пропасти. И в ушах ее все звучало: «Лица твоего целовать я не смела…»

Гюльбахар обдумывала всевозможные способы спасти своего любимого. Он должен жить, непременно должен! Даже если она никогда больше его не увидит. Даже если он женится на другой, наплодит ребятишек, что волчат. Но он должен жить. Даже ценой ее смерти.

Однако отчаиваться еще рано, приободрила она себя. Неужто отец Муса-бея допустит, чтобы сыну отрубили голову? А как поступят курдские беи? Ведь это их коварство погубило Муса-бея. Не попросят ли они горцев отдать им коня? «Сами посудите, — скажут, — не погибать же из-за него троим людям!»

Горцы — народ кремневый, просьбами да мольбами их не проймешь. Но ведь обычай не позволяет им отпускать просителей с пустыми руками. Обычаи же они блюдут свято. В душе Гюльбахар блеснул слабый огонек надежды.

«А что, если мне самой попросить их? — подумала вдруг она. — Неужто же они откажут женщине?.. Ну что ж, если беи из страха перед моим отцом не посмеют обратиться к горцам, отправлюсь к ним сама, спасу Ахмеда. И пусть я никогда больше не увижу его. Пусть он женится на другой, наплодит ребятишек, что волчат…»

Девушке надо было посоветоваться. Как быть: отправиться ли самой либо попросить отца Муса-бея? Послать ему весточку?

Весь день провела она в тягостных раздумьях. Больше всех — после матери и отца — любил ее брат Юсуф. Нои ему не решалась она открыться. Не убьет ли он ее на месте? Заслуживает ли он полного доверия? А если да, то согласится ли сопровождать ее к горцам? Дело это рискованное, его могут схватить как заложника. Да и ее тоже. «Нет, нет, — отмела это опасение дочь паши, — горцы — люди справедливые, не то что мой отец. Им и в голову не придет задержать гостя, просителя. А уж женщину-просительницу — что бы она ни натворила — они и пальцем не тронут. Ни за что на свете!»

Так и не придумала она, что делать. Пошла к брату. Юсуф, сидя на постели, отчищал старый меч, пытаясь разглядеть начертанные на нем письмена и узоры.

— Ты что это так поздно? — сказал он с улыбкой. — Ночь уже.

Ничего не ответила Гюльбахар, села рядом с братом. Лицо у него — удлиненное, тонкое и такое бледное, будто его никогда не касался луч солнца. Прочитав в его глазах немой вопрос, удивление, девушка бросилась ему на шею, разрыдалась. Лишь после того как она, наконец, выплакалась, Юсуф спросил холодно:

— Что с тобой, сестра?

— Только ты один и можешь помочь моему горю, — уклончиво молвила Гюльбахар.

Юсуф широко открыл глаза.

— Какое же у тебя горе?

С трудом подавляя волнение, Гюльбахар ответила:

— Ты должен спасти меня от смерти.

Еще сильнее удивился Юсуф. И закричал нетерпеливо:

— Да расскажи ты, в чем дело! Толком расскажи!

— Если мы их не спасем… отец отрубит им всем головы, — скороговоркой зачастила Гюльбахар. — Поедем в горы… попросим, чтобы возвратили коня… Я знаю, горцы не откажут… Помоги мне, брат!

— Отец, говоришь, отрубит им головы? Так им и надо, этим негодяям! Тебе-то что? В чем твое горе? — И вдруг Юсуф впился глазами в сестру. — Неужто, Гюльбахар?.. Неужто?..

— Да, — тихо произнесла дочь паши.

Юсуфа будто ветром смахнуло с постели, на ноги вскочил:

— Так за кого же ты хлопочешь? Неужто за Ахмеда?.. Отец тебя убьет!.. Убьет!.. Убьет!..

Как одержимый заметался Юсуф по комнате. Ну точь-в-точь огнепоклонник, исполняющий свой танец на костре. И все повторяет:

— Отец тебя убьет!.. Убьет!.. Убьет!..

Глаза — большие, круглые от страха.

«Уж не рехнулся ли он?»— испугалась Гюльбахар.

— Ты сошел с ума, Юсуф, — закричала она.

— Нет, это ты сошла с ума, — дико захохотал ее брат. — Ты сошла с ума, ты… Отец тебя убьет!

Последнюю попытку сделала Гюльбахар:

— Так не поедешь со мной к горцам?

А Юсуф знай одно бормочет:

— Ты сошла с ума, сошла с ума.

— Но ведь если горщл не вернут коня, их всех троих казнят. Я этого не переживу, наложу на себя руки.

— Что ты, что ты, Гюльбахар! — залепетал Юсуф. — Выдумала тоже: «Наложу на себя руки»! Такого и в мыслях не держи!.. Но за конем, ты уж меня прости, я с тобой не поеду. И тебе не советую. Отец тебя убьет.

Увидела Гюльбахар, в каком он смятении, схватила его за руки.

— Зря, видно, я тебе доверилась, — стонет. — Смотри только не проболтайся. Даже матери ничего не говори. А уж сестрам и подавно. Они меня просто со свету сживут.

— Не скажу, не беспокойся. Да и как сказать? Отец, если узнает, велит разрезать тебя на куски, а потом скормит собакам. Сама не проговорись, а уж я буду держать язык за зубами.

Странно вел себя Юсуф — словно его подменили. Испугался, будто маленькая птичка, которая прячет голову под крыло, я, мол, знать ничего не знаю, ведать не ведаю. А ведь на вид настоящий йигит. «Ах, как я в нем обманулась! — думала дочь паши. — Ведь он, того и гляди, выложит все отцу».

Так и ушла она от брата ни с чем.


Приткнулось на юго-западном склоне Агрыдага, чуть не у самой вершины, озерцо — Кюп-гёль называется. Невелико оно, не больше тока молотильного, зато глубокое — что колодец бездонный. Синее-синее, стелется оно около багряных, острогранных, поблескивающих скал. Каждый год, по весне, собираются здесь чобаны со всей Горы. Расстилают свои бурки, украшенные знаком солнца, на медноцветной земле, рассаживаются кругом, достают из-за кушаков кавалы и до самого вечера играют мелодию «Гнев Горы». Молодцы они все как на подбор пригожие, с печальными карими глазами, с длинными тонкими пальцами. Кой у кого — пышная волнистая золотая борода. И пока чобаны играют, вьется над ними крохотная, белая как снег птица. Но вот солнце заходит, чобаны встают и смешиваются с наступившими сумерками. И как раз в этот миг птица молнией падает вниз, окунает одно крыло в озерную синь — и тоже растворяется в полутьме. От прикосновения ее крыла по воде расходятся мелкие волны. А потом над озером проносится тень исполинского коня.


Беязидская крепость стоит на большом утесе на южном склоне Горы. Утес обрывается круто, а внизу начинается равнина, пересеченная караванными дорогами. К востоку от крепости вздымает свои глинобитные стены сам город Беязид.

Кузня Хюсо примостилась у подножья утеса. По ночам из нее извергается поток искр. Зрелище это очень красивое. Им любуется даже сам Махмуд-хан, когда бывает в духе.

Никто не знает, сколько Хюсо лет, но волосы у него сплошь седые. Работает он вместе с пятерыми своими сыновьями, выковывает необыкновенно прочные и великолепные, с золотой насечкой, мечи. Ни разу в своей жизни не заходил он ни во дворец паши, ни в дома беев. В рамазан Хюсо не постится, намаза не совершает, молитв не творит. Поговаривают, что он поклоняется Огню. По ночам он с такой силой раздувает мехи, что искры заполняют всю кузню, мощным снопом вылетают из двери. И тогда якобы Хюсо опускается на колени и тянет руки к пылающему горну.

Зимой и летом ходит он в одной набедренной повязке из грубого суровья, подпоясываясь алым кушаком.


Весь город спит. Только Гюльбахар, объятая бескрайним отчаянием, смотрит в окно своей спальни. И невольно любуется снопом искр, выплескивающимся из кузни. Где-то вдали Софи играет «Гнев Горы». А с беязидской равнины доносится безумный храп напуганного коня.

— Софи! — крикнула Гюльбахар.

Музыка оборвалась.

— Слушаю, моя госпожа.

— Остается так мало дней… Неужто же нет никакого спасения?

— Нет, моя госпожа.

— Я выпущу тебя, а ты приведи коня — вот вас всех и помилуют.

— Никуда я не пойду. Все равно коня не отдадут. Спасибо тебе на добром слове, моя госпожа.

Долго молчала Гюльбахар, а когда заговорила, то каким-то глухим, безжизненным голосом:

— Казнить вас — грех, жестокость великая! Вы не должны умереть. Пусть лучше рухнет этот дворец!

— Пусть рухнет этот дворец, — отозвался мягкий голос старика.

— Неужто конь может стоить жизни четырех людей?

Конечно, нет, моя госпожа. Но ведь дело не в коне.

Это только предлог. Одно могу сказать: этот дворец рухнет. Как и тысячи других.

Неужто же нет никакого спасенья? Что, если я сама поднимусь в горы? Отыщу Ахмедово племя, скажу: Ахмед и Софи просят возвратить коня.

— Не делай этого.

— Тогда я паду в ноги отцу, попрошу вас всех помиловать.

— Не делай этого, моя красавица. Не делай этого, моя повелительница. Не стоят того наши жизни. И все же благодарю тебя. Софи — твой раб, о медоречивая! Раб черненого серебра твоих волос! Раб твоих газельих глаз! Раб твоего стана стройного! Сердца твоего, любви твоей, великой, как любовь Лейлы! Из любой беды есть выход — непоправима только смерть. У любого горя есть конец, лишь у любви нет конца. Софи — раб твоей печали, твоего отчаяния. Но пусть свершится воля судьбы. Не вмешивайся, моя госпожа. Так будет лучше для тебя.

— Знаю, — простонала дочь паши, — так будет лучше для меня. Отец, если узнает, не пощадит ни его, ни меня. Но остается так мало дней. Если вас казнят, я покончу с собой на вашей могиле. Помоги мне, Софи. Умоляю, помоги…

Она все говорит и говорит, сама не понимает что, а Софи не отвечает ни слова. Сидит как изваяние.

Но едва Гюльбахар ушла, он схватился за кавал. Всю ночь, пока утренний свет не просочился в окошко, играл не переставая.


Вернулась во дворец Гюльбахар, села у окна. Смотрит на кузню Хюсо, а потом вверх — на Гору. Тяжко дышит Гора, вздрагивает. Могучий гул доносится из ее недр. И в этот гул вторгаются мерные удары кузнечного молота.