Наконец, они в деревне Сорик, где живет Ахмед. А там ни одной живой души.

Паша и его люди малость отдохнули, а потом Махмуд-хан приказал спалить все селение.

Из одного горящего дома вышел весь седой, с клочьями сажи на бороде и на ресницах, древний старик, одетый в новехонький, с голубой вышивкой, шаль-шапик — излюбленный наряд курдов. Это был Софи.

Смотрит он на пашу в упор немигающим орлиным взглядом и говорит:

— Что ты бесчинствуешь, паша? С тех пор как стоит мир, еще ни один человек не вернул чужого коня, который прибился к его дому. Неужто не знаешь ты этого обычая? Видно, уж совсем стал османцем. Из-за одного коня сжечь целую деревню! Берегись, паша! Проклятье Горы падет на твою голову! Не простит она тебе этого злодеяния!.. А ведь я знавал твоего отца. Настоящий йигит был — не тебе чета, хоть ты и пашой стал. Уж он-то не пошел бы против обычая. Даже если бы его конь прибился к дому вдовы, сироты или вора — все равно не потребовал бы обратно. Так-то вот, паша. Проклятье Горы падет на твою голову!

Ничего не ответил ему Махмуд-хан, только процедил:

— Свяжите ему руки, наденьте железный ошейник и отведите в тюрьму.


Много деревень разбросано по склонам Горы. Из одной в другую шли люди Махмуда. Но везде пусто. Будто вымерли все селенья. Злобится, беснуется паша. Кричит с пеной у рта:

— Смутьяны, бунтовщики!

Человек он высокий, рослый. Глаза — карие, борода — черная курчавая, нос — клювом. И в словах и в делах выказывается спесь необузданная. Говорит он, правда, мало, все больше думает. Осанка у него величавая, поступь — широкая, размашистая. Кутается он в соболя, весь потом исходит, а мехов не снимает.

Прошел паша со своим войском по долине Игдыра, миновал Башкёй, вышел в ахурийскую долину и поднялся к горным пастбищам. И нигде — ни чобана, ни путника случайного, ни разбойника. Ни птиц, ни зверей никаких — ни медведей, ни лисиц, ни диких кошек. Таким, вероятно, был мир до сотворения живых существ. Даже мошки и жуки и те куда-то запропастились.

— Все равно отыщу их, — кипятится паша, — хоть под землей спрятались — отыщу. Даже если в Иран, Хиндистан или Китай удрали — все равно отыщу.

Курдские беи и слова молвить не смели — помалкивали.


Подкатила зима. Устали, выбились из сил и лошади и аскеры с тяжелыми заплечными сумками. Весь Большой Агрыдаг обшарили, добрались до Малого. И по-прежнему — никого. Пожелтел паша, спал с лица. Но все ярится. Неужто так и не попадется им ни одна живая душа? Только эту злобу в себе носит — никому ни слова. Что надо — рукой показывает.

Один из курдских беев, Молла Керим, как-то набрался духу и сказал Махмуд-хану:

— Мой паша! На этой огромной Горе хоть тыщу лет ищи, все попусту. Уж если эти горцы запрячутся, их и сам шайтан не отыщет. Убей меня, паша, если я говорю неправду.

Поглядел на него паша — глаза грустные-прегрустные, но так ничего и не ответил.

Двинулись дальше. Одно только желание у паши — лишь бы увидеть хоть кого-нибудь, кроме этого дряхлого Софи.

Не выдержали, в конце концов, беи, собрались, стали обсуждать, как быть дальше. Сколько можно плутать по горам! Лошадей загнали, сами с ног сбились, а толку никакого. Паша же и слушать ничего не желает — весь злобой пышет. А зима уже на носу. Так и жди снежной бури или лавины. Дело опасное. Посовещались беи и решили все-таки переговорить с пашой.

Подошел к нему Молла Керим и, почтительно прижав к груди руки, говорит:

— Мой паша, разреши смиренно доложить тебе о нашем решении. Вынуждены мы прекратить поиски, разъехаться по домам. Но вот тебе наше слово: через три-четыре месяца, еще и зима не окончится, приведем тебе и коня и Ахмеда.

— Да что там конь и Ахмед, — отвечает паша. — Я только хочу знать, куда подевалось столько народу. На всей Горе — никого, кроме Софи. Муравьи и те попрятались. Хочу видеть людей. Еще до того, как сойдет снег.

Снова собрались на совет курдские беи. Долго спорили и опять послали к паше Моллу Керима.

— Хорошо. Найдем тебе и людей. Еще до того, как сойдет снег. Положись на наше слово.

Вернулись все они в беязидскую крепость. Пригласил паша беев в мраморный зал, щедро одарил за службу. Беи, понятно, радовались, но душу их точило беспокойство. Как сыскать Ахмеда? Эти горцы знают каждую тропку в горах, их там и до судного дня не выследишь.

Махмуд-хан был человек неглупый, образованный. Он почитал османского падишаха, гордился славой Османской империи. Дед его и отец были из горных краев. Паша не знал, когда они переселились на равнину, знал только, что отец учился в арзрумском медресе, а затем перебрался в Стамбул. Там достиг высокого поста, и падишах пожаловал ему титул паши. Отца своего Махмуд-хан хорошо помнил. Он отличался орлиной смелостью, был решителен. Отец давно обосновался в беязидской крепости, куда со всех сторон стекались ученые люди, певцы и сказители. Его воле покорялись все курдские беи — от Эрзрума до Карса, от Карса до Вана. До глубокой старости дожил он — и до последнего дня в седле! На лето, оставив свой роскошный дворец, он поднимался в горы, разбивал там шатер. Рядом были ледники, и от них веяло приятной прохладой.

Горцы относились к отцу Махмуд-хана с большим уважением. Возможно, чуточку и побаивались, но по-настоящему уважали. И он платил им взаимностью. Обычаев, во всяком случае, не нарушал. Махмуд-хан хорошо помнил, как отец собирал у себя в шатре по сорок — пятьдесят кавалджы и с упоением слушал их игру.

Интересно, как поступил бы отец на его месте? И как поступили бы горцы? Вернули бы коня? Ответа на этот вопрос не было, точно так же как не было ответа и на другой вопрос: как смогут беи выполнить свое обещание. Что, если горцы укроются в Хороссане или еще где-нибудь?

Сам паша, как и его отец, учился в Эрзруме, затем служил в Стамбуле. Отличился. Покрыл себя славой в сражениях.

Живал он в Дамаске, Алеппо и Каире. Бывал в Софии и Транси льва нии. Изъездил весь восток и запад. Нов конце концов вернулся в беязидскую крепость. По настоятельной просьбе отца. Сам он, по своей охоте, ни за что бы не покинул Стамбула. Через двенадцать лет отец умер, и титул паши перешел к нему — как к старшему сыну.

Долгое время Махмуд-хан не мог привыкнуть к горам, к здешним людям и нравам. Роскошью беязидский дворец превосходил даже стамбульские дворцы, но освоился он там с трудом. Долго тосковал, скучал. Рассеяться ему помогли горянки: и лицом хороши, и станом стройны, таких тоненьких девушек нигде больше нет. В первый раз он женился на армянке. Во второй раз — на дочери курдского бея. Третью жену привез себе с Кавказа. Четвертую — с берегов озера Урмийе. От этих четырех жен родилось у него три дочери и восемь сыновей. Было у паши еще пятеро братьев — все они жили на игдырской равнине. Он их слегка презирал, чурался. Лишь младший брат жил сначала во дворце, но потом и он перебрался к другим братьям. Женился на девушке из своего рода да так и осел в тех краях. Паша до сих пор не мог простить ему этого.

Лишь одна страсть была у Махмуд-хана — охота. Каждой весной он отправлялся вместе со своими ловчими на Эсрюк-даг или Сюпхан-даг либо в Сорскую или Зиланскую долину. Там он охотился на оленей и возвращался с сотнями шкур.

Одну из дочерей паши звали Гюлистан, другую — Гюльриз, третью — Гюльбахар[2]. Гюлистан, дочь армянки, была высокой рыжеволосой девушкой с большими голубыми глазами, осененными длинными ресницами. Наряды себе она выписывала из Стамбула, следуя придворной моде. Так же поступала и Гюльриз, белокурая красавица с небесно-синими глазами и длинной лебединой шеей. Из всех трех эта была самая образованная, еще девочкой знала наизусть стихи Ахмеди Хани[3], придет, бывало, в мраморный зал и читает всем собравшимся. Паша любил ее больше остальных. Гюльбахар сильно отличалась от своих сестер — ростом пониже, но зато плотно сбитая, лицо светлое, открытое, орехово-смуглое. По принятому у горянок обыкновению она носила несколько нижних юбок, волосы заплетала в сорок косичек. На шее — золотое ожерелье, на ногах — браслеты с изумрудом и жемчугом. От природы она была большая умница. Говорила мало, почти всегда улыбалась. Все прочие дети паши редко выходили из дворца, с простым народом не знались. Иное дело — Гюльбахар. Ни одна большая гулянка, ни одна свадьба без нее не обходились.

Жители Беязида и горцы просто обожали Гюльбахар, чтили ее как святую. Захворает ли какой бедолага, несчастье ли где приключится, Гюльбахар уже тут как тут. На коне она ездила как заправский йигит. Паша никогда не вмешивался в ее дела, лишь поглядывал издали, думая: «Родись она мужчиной, всей бы этой Горой как падишах заправляла!»

Гюльбахар изнывала во дворце от тоски и скуки. Общего языка с сестрами не находила — все одна да одна. Шел ей тогда двадцать второй год. Взглянет — в глазах боль затаена, но улыбка у нее добрая-предобрая, только ямочки на щеках играют. Недаром горцы прозвали ее «Улыбчивой девушкой».

История с конем заинтересовала ее больше всех во дворце. Она частенько заходила в тюрьму, расспрашивала обо всем Софи, который ей так полюбился, что она сама, своими руками, носила ему лакомства из дворцовой кухни.

— Верно говорят люди, — подтвердил Софи. — Три раза съезжал Ахмед на дорогу — и три раза конь возвращался к его дверям. Этот конь — дар господень. Ахмед никому его не отдаст. И даже если бы захотел отдать, ему бы не позволили. Горцы умрут, а коня не отдадут.

А однажды он попросил:

— Принеси мне кавал.

Только сказал — смотрит, Гюльбахар несет ему рожок. А рожок-то старый-престарый, лет сто, верно, будет. Хоть и ничего не сказала девушка, а очень удивилась: как это Софи, в его-то годы, будет играть на кавале. Для этого и зубы крепкие нужны, и грудь могучая. Присмотрелась Гюльбахар — хоть спина у старика и согбенная, а зубы все до одного целы-целехоньки, так и сверкают белизной.