Надо смириться, не придумывать себе недовольства. Правильно Ольга ей все объяснила про комплексы ребенка, который не в полной семье вырос. Вернее, в полном отсутствии всякой семьи. Стасечка, что ли, семья, с ее вечными «любителями»? Так что… Это всего лишь комплексы. Устаканится ее недовольство со временем, утрясется. А Паша уж пусть потерпит выплески ее раздражения, ничего с ним не случится! И Надя пусть не смотрит жалостливыми глазами!

– …Кать! Чего опять на Пашу ругалась-то? Слышно было через стенку…

– А ты не слушай, Надь. Настроение плохое было, вот и ругалась.

– Ох, Катя, Катя… Вроде все у вас есть для счастья, и работа, и дом хороший, и ребеночка родили, а живете, как чужие. Чего ты на него голос повышаешь все время?

– Не знаю, Надь. Устала, наверное. Тебе хорошо, твой Леня, вон, каждую свободную минуту домой бежит, чтобы тебе помочь… А я… Я все время одна да одна… Такое чувство, что мой Паша на работе женат, а не на мне. Иногда, знаешь, руки опускаются, ничего делать не хочется.

– Ой, так давай я тебе помогу! У меня Леня дома, за ребенком присмотрит. Что надо сделать, Кать? Давай полы помою, а? Или шторы постираю?

Катя лишь вздохнула, вяло подняв глаза на соседку. Дались ей эти полы и шторы! Такое чувство, будто удовольствие страшное испытывает, наводя чистоту! И ведь не остановишь в порыве услужливой помощи! Видимо, Надя таким странным способом сочувствие проявляет. Значит, плохи ее дела, если дошло до сочувствия.

Иногда Кате вообще казалось, что она не владеет собой. Вроде и день прошел хорошо, и не устала особо, и Пашу с работы ждала с радостью, и над ужином колдовала с приподнятым настроением. Придет, мол, Паша, сядем за стол, посидим спокойно, поговорим нормально… А Паша ступил на порог – и радость как рукой сняло. Ужасно обидно. Парадокс какой-то. Будто мельница недовольства начинала внутри крутиться с ужасным скрипом, перемалывала благие намерения. Она только ужасалась – откуда это взялось? И не могла уже остановиться, лезла и лезла на рожон…

– …Я же тебя просила за картошкой сходить. Ты же обещал.

– Я не успел, Кать. Извини.

– Как это – не успел? У тебя же дежурство до шести.

– Да, но… В пять часов тяжелого больного привезли. Завтра утром оперировать буду.

– Как завтра? Завтра же у тебя выходной! Пусть Прохоров оперирует!

– Нет, Кать. Там случай тяжелый. А Прохоров только-только после ординатуры, ты же знаешь.

– А ты, можно подумать, давным-давно после ординатуры! Ты опытный хирург, большой специалист! Нет, я не понимаю, тебе больше всех надо, что ли? В конце концов, это даже смешно… Тебя никто не просит, а ты с таким рвением… Лоб не расшиби, Паша! Да над тобой, если хочешь знать, в больнице уже смеются!

– Кто? Кто надо мной смеется? – поднял он усталые удивленные глаза.

Катя фыркнула, отвернулась, принялась нервно переворачивать котлеты на сковородке. Паузу взяла. Потому что ответить на конкретный вопрос не могла. Нечем было. Никто над ее мужем в больнице не смеялся, это она так, в запале придумала. Наоборот, Пашу уважали. Как хирурга уважали. Как заведующего отделением. Но ведь у хирурга и заведующего отделением, каким бы он ни был распрекрасным специалистом, еще и семья есть! Жена Катя есть! Тоже, между прочим, врач, а не глупая клуша-домохозяйка!

Выдохнув, проговорила упрямо:

– И все равно, как ни старайся, хорошим для всех не станешь, уж поверь мне… Да, сейчас ты из кожи вон лезешь, а потом… Только до первой ошибки…

– Ну, зачем заранее предполагать ошибки? Надо работать так, чтоб их не было. Нет, не надо мне никаких ошибок!

– Может, тебе тогда и семьи не надо?

– Да при чем тут…

– Да! Да, Паш! Именно так и получается! Семья для тебя ни при чем! Я ни при чем! Никитка ни при чем! Мешаем мы тебе, Паш, да?

– Кать, перестань… Сама же знаешь, что ерунду говоришь. Никакой логики в твоих словах нет.

– Ерунду? Логики, говоришь, нет? А, ну да, конечно… У тебя, значит, работа, врачебный долг, а у меня так, ерунда! Я для тебя никто и звать никак! Вот и ужинай один, если так…

Повернулась, чтобы уйти, но Паша успел подхватить за локоть, притянул к себе. Глянул в глаза, спросил тихо:

– Что с тобой, Кать? Я тебя не узнаю совсем… Давай я Наталью Сергеевну попрошу, чтоб завтра зашла? Она хороший невропатолог…

– Ты мне еще к психиатру в область направление выпиши! – нервно дернулась она в его руках. – Давай, объяви свою жену сумасшедшей! Пусти!

Паша опустил руки, медленно осел на стул. И странно втянул голову в плечи. Сидел, покачиваясь, зажав ладони меж колен. Думал о чем-то.

Она в такие минуты пугалась. Нет, о чем он так напряженно думает? Страдает, что женой ошибся? Мол, прозрел, да поздно уже? Или… как тогда Веник сказал про ее «тайную» красоту? Если, мол, какой паренек разглядит твою фишку… Ослепнет от счастья… А пока он моргает и протирает глаза, глядишь, уже и клеймо в паспорте шлепнуто… Может, Паша уже… того? Проморгался, глаза протер? И увидел, что она вовсе никакая не красавица? Василиса Премудрая превратилась обратно в лягушку?

Это ужасно, если так. Да, иногда он очень пристально на нее смотрел. И лицо у него бывало обескураженное, как после пощечины. И поза эта – втянутая голова в плечи… Раньше ее не было. И тихого отчаяния в глазах не было. И недоумения. Будто перед ним и впрямь чудище болотное, а не жена.

Нет, она понимала, конечно, что сама виновата. Но легче от этого не было. Как-то само собой понеслось, и остановиться трудно… И плакала по ночам в подушку, когда Паша пропадал на ночных дежурствах. А утром злилась еще больше. Даже не злилась – злорадствовала. Ничего-ничего, дорогой Пашенька… Никуда не денешься, клеймо в паспорте шлепнуто, Веник, по большому счету, прав. Увязли коготки, птичке конец. Тем более, ребенок в семье! Его тоже со счетов не сбросишь! Твой ребенок, Пашенька! От него-то уж точно никуда не денешься, как бы там ни было!

Хотя, надо отдать должное, Паша Никитку без ума любил. Когда брал на руки, лицо такое делалось… трогательное. Красивое очень. Мягкое. Глаза счастьем светились. А она… Она опять злилась! Вот кто бы спросил – зачем, Катя, ты это делаешь? Откуда берется эта злоба неуправляемая? Нет, она и сама не знала и не ответила бы… Подходила, выхватывала из Пашиных рук ребенка. Паша молчал, глядел на нее грустно. С тихим отчаянием в глазах. И недоумением.

А однажды не смолчал. Поссорились. Хотя, казалось бы, абсолютно на ровном месте.

У нее каша на плите подгорала, и шестимесячный Никитка проснулся, заплакал. Паша подхватил его на руки, заглянул на кухню:

– Кать, его кормить пора…

– Да знаю, сейчас!

Через две минуты снова настойчивый голос Паши:

– Кать! Иди, корми ребенка! Давай я сам все сделаю, что там у тебя?

– Я же сказала, скоро покормлю!

– Но он же кричит…

– И что? Я должна у него на поводу идти?

– Не понял?.. У кого на поводу? У шестимесячного ребенка? Ты о чем сейчас, Кать?

– Да что ты ко мне привязался! Подумаешь, покричит немного! Зато будет знать, что мать не может все бросить и бежать к нему сломя голову! Пусть учится терпеть голод, это полезный навык!

Паша вдруг пребольно схватил ее за предплечье, развернул к себе. И прошептал тихо, едва сдерживаясь:

– Терпеть? Шестимесячный ребенок должен терпеть? Ты себя слышишь? Ты вообще думаешь, о чем говоришь?

– Да иду уже, иду… Помешай кашу еще пять минут, потом убери с плиты. Прямо убить готов, аж глаза побелели…

Когда накормленный и переодетый в чистые ползунки Никитка лежал в своей кроватке, весело дрыгая ножками, Паша вошел в комнату, сел на стул, нервно потер колени ладонями. Потом, будто решившись, проговорил сухо, почти зло:

– Кать, я поговорить с тобой хочу. Объяснить тебе, если сама не понимаешь. Спросить у тебя, в конце концов… Ведь ты неглупый человек, Катя! У тебя медицинское образование! Как, как ты можешь допускать такие вещи, а?

– Какие вещи, Паш? Это ты про кормление, что ли? Да подумаешь, и потерпел бы…

– Кто? Кто потерпел? Шестимесячный ребенок бы потерпел? У тебя что, совсем здравый смысл отсутствует, я уж не говорю о положенном природой материнском инстинкте?

– Ах, так я уж и мать плохая! Ничего себе! Нашел за что зацепиться!

– Послушай… Послушай меня пожалуйста, Кать. Извини, если я тебя обидел. Давай я тебе как-то по-другому объясню… Вот представь, что ты находишься на месте Никитки. Ты лежишь голодная и беспомощная, тебе есть не дают. Но ты-то как раз знаешь, что рано или поздно все равно дадут… А он! Он-то не знает! Для него это страх, ужас, вопрос жизни и смерти! Страх погибнуть, причем очень скоро!

– Ну уж… Не преувеличивай. Надо же, куда тебя понесло.

– Нет, Катя, не понесло. Я просто хочу до тебя достучаться, хочу, чтобы ты поняла… Хоть что-то… Это очень большой для ребенка страх – остаться без еды. Знаешь, я на первом курсе психиатрией увлекался… И читал учебник одного детского психиатра, доктора Беттельгейма. Он, оказывается, через Дахау прошел, через Бухенвальд… О голоде знает не понаслышке. Именно в лагере он понял, что голод – это не просто издевательство зверей-эсэсовцев, а один из элементов стройной системы превращения человека в идеального заключенного. Даже самого маленького человека. Страх голода разрушает личность, разъедает ее, как ржавчина. Если уж взрослого человека до состояния шестимесячного ребенка можно довести…

– Все! Хватит! Замолчи! Ты что этим хочешь сказать, не понимаю? Что я мать-эсэсовка?

– Да бог с тобой, Кать… Нет, что ты. Просто… Просто я хочу, чтобы ты Никитку любила… Чтобы ты его чувствовала…

– А я не люблю, по-твоему? Не чувствую?

– Почему же, любишь. Но… Как-то не так. Я не знаю… Я не могу объяснить…

– А ты сам-то как его любишь? Да ты его не видишь почти! Тебя же все время дома нет! Еще и меня учить взялся…

– Да не учу я тебя! Не учу! Я просто тебя прошу! Я иногда совсем тебя не понимаю, Кать! Ты… Мы совсем, совсем не слышим друг друга…