– Смогу. Иначе я сдохну. Я знаю, что сдохну.

– А я знаю, что ни дня без тебя прожить не смогу.

– Сможешь, Кать.

– Как? Одна, с ребенком? Беременная? О чем ты…

– Кать! Послушай меня, Кать… Я все, что буду зарабатывать, буду отсылать тебе… Все, до копейки. Я буду очень много зарабатывать. Я бы и Никитку забрал, но ты же…

– Конечно. Даже и не думай об этом. Исключено. И денег я от тебя не возьму. Ни копейки. Ты будешь там жить и знать, что твои дети прозябают в нищете, Павел.

– Кать, ну зачем же так… А впрочем, в этом ты вся и есть, чему я удивляюсь?

– Действительно. Чему удивляться? Да, в этом я вся и есть. И потому ты никуда не уйдешь.

– Я уйду. Я не могу больше с тобой жить. Не мо-гу. Я, наверное, прямо сейчас уйду.

– А я у двери лягу. Что, перешагнешь через меня, через беременную? И как жить потом будешь? Нормально?

Спустила ноги с дивана, поднялась, пошла в прихожую. От двери обернулась, схватившись рукой за косяк – голову вдруг повело.

– Паш, мне прямо сейчас у порога ложиться? Вообще-то у меня голова страшно кружится… Дай мне водички, а?

Сглотнула с трудом, обхватив шею ладонью, сползла спиной по косяку, села на корточки:

– Да что же ты со мной делаешь, Паш… Мне плохо… Пожалей хотя бы…

Он смотрел на нее довольно холодно. Так смотрит врач на истеричного больного, прикидывая, как лучше купировать приступ. Верить в подлинность истерики или нет. Видимо, решил поверить.

– Кать, ложись в постель… Тебе лечь надо. А я тебе горячего чаю принесу, хочешь? Вставай, вставай… Давай, я тебе помогу…

Он довел ее до кровати, помог раздеться, заботливо подоткнул сбоку одеяло. Хотел уйти, но она выпростала ладонь, уцепилась за его запястье:

– Полежи со мной рядом, Паш!

– А чай? Тебе нужен горячий чай!

– Нет, не хочу. Ну же, ляг, пожалуйста…

Паша послушно лег рядом, она тут же ухватилась пальцами за верхнюю пуговицу на его рубашке. Пуговица не поддалась, слишком пальцы дрожали. Паша с силой ухватил ее ладонь, отвел в сторону:

– Не надо, Кать…

– Но я все равно тебя не пущу. Да ты и сам не сможешь так сделать, я знаю. Потерпи, Паш. Все уладится со временем. В каждой семье такое бывает…

– У нас нет семьи, Катя. И не было никогда.

– Что ты говоришь?! Да как ты… Что, и Никитки у нас нет? И этого, второго… Ты же сейчас ножом по нему режешь! Он же слышит все! Каково ему сейчас, как думаешь?

– Прекрати… Прекрати, Кать. Это жестоко, в конце концов.

– Нет, это ты жестокий, Паша, не я… Ты не сможешь, не сможешь… Не сможешь…

Так и уснула с этим «не сможешь», будто в черную дыру провалилась. Организм включил рычажок стоп-крана, отправил в сохранный сон. Когда открыла глаза, увидела серое утреннее окно. Еще очень раннее утро, наверное. Потом глаз выхватил Пашину спину, склонившуюся над раскрытым чемоданом. Так и смотрела на нее сквозь ресницы, не шевелясь. Шевелиться совсем не хотелось. Странное состояние было в голове, во всем теле, будто плавала в невесомости. Состояние равнодушного созерцания и смирения. Потом щелкнуло внутри ясно и четко – он все равно уйдет…

Вот Паша деловито застегнул молнию на чемодане, надел пиджак. Освободил от чемодана стул, подтянул его к кровати с ее стороны. Сел, вздохнул тяжело. Лицо его было решительным, сосредоточенным. Протянул руку, тронул ее за плечо…

– Да я не сплю, Паш. Давно не сплю. Что, собрался, да?

– Кать, по-другому все равно не получится, прости. Может… все-таки отпустишь со мной Никитку? Я всю ночь думал… Можно же найти какой-то компромисс… Чтобы он и с тобой, и со мной…

– Нет. Я же сказала. Забудь, что у тебя есть дети. Ты не увидишь Никитку больше никогда, запомни это. Тем более, второго ребенка не увидишь.

– Катя, Катя… Что же ты… И что ты им скажешь? Что я умер, да?

– Нет, зачем же. Я скажу им правду. Что ты их бросил.

– Может, лучше умер?

– Это я умерла, Паш. Я мертвая, а ты предатель. Бедные, бедные дети… Вот и живи с этим дальше, Паш. Если сможешь.

Он застонал глухо, схватился за голову. Потом резко встал, пошел к двери. Так же резко обернулся, проговорил быстро, отрывисто:

– Я там, в гостиной, деньги на столе оставил… Там много, я в долг у Маркелова взял… Хватит вам на первое время. Потом еще вышлю…

Ее как током ударило, и невесомый туман рассеялся, брызнув ледяными осколками в голову. Скользнула кошкой из одеяла – откуда силы взялись! – рванула в гостиную, оттолкнув Пашу с пути. Да, денег и впрямь было много, целая пачка, перетянутая желтой аптекарской резинкой. Схватила ее, сунула Паше в лицо:

– Забери! Забери сейчас же, или я на весь переулок истерику закачу! Буду бежать за тобой в ночной рубахе и голосить, понял? И деньги разбрасывать! Или порву их на глазах у всех! Ты этого хочешь, да?

– Катя, пожалуйста…

– Я же сказала – ничего от тебя не возьму! Ты будешь жить и знать, что никогда! От тебя! Ничего! Не возьму! Что дети тебя тоже проклинают! Ты будешь жить и знать! Жить и знать, понял?

Она уже не кричала, а шипела злобно, запихивая ему деньги в карман пиджака. Пальцы не слушались, но запихала-таки. Обошла сзади, толкнула в спину:

– А теперь иди, сволочь… И помни – никогда и ничем не откупишься. Потому что ты переступил черту, которую не имел права переступить. Но ты переступил… Переступил… Переступил! Иди, иди, не оглядывайся…

Все, сил больше не осталось. Кое-как пришла в спальню, рухнула на кровать. За окном успело взойти настоящее утро, светлое, погожее. Истошно пели птицы… Наверное, по-настоящему они пели очень красиво, но лучше бы молчали сейчас. Или, например, утро бы оделось в траурную вуаль дождя. Это было бы справедливо. А так – чистой воды издевательство.

Хотя – пусть птицы поют. Бог с ними. Все равно жизнь кончена, что с птицами, что без птиц. А провалиться в дремотную пустоту можно и под райское пение. Она нынче для нее как спасение – эта дремотная пустота. Как невесомость и бездна. Скорая помощь, анестезия. Спасибо дорогому инстинкту самосохранения, иначе бы на себе эту боль не вынесла.

Последней мыслью было, как последним вскриком – это не со мной произошло. Это с какой-то другой женщиной. Со мной – не могло.

Ее разбудили Надя с Никиткой. Наверное, совсем немного она спала. Но провалилась в свою невесомость, видать, основательно, потому что лица у Никитки с Надей были испуганные.

– О господи, Кать… Что с тобой? Я тебя бужу, а ты не просыпаешься… Что случилось-то, а?

– Уйди, Надь, а? Я еще посплю… Я не могу…

– Ага, ага… А чего ты утром кричала-то, Кать?

– Я разве кричала?

– Да… Страшно так… А куда Паша пошел, я в окно видела? С чемоданом…

– Да, да… Паша ушел. С чемоданом. Он ушел, Надь…

– В каком смысле?

– Да, хороший вопрос. В каком смысле Паша ушел. В каком же смысле, правда, а? Нет, правда, в каком смысле? Кто, кто мне объяснит, в конце концов, в каком же все-таки смысле?!

Ее вдруг подбросило на кровати, села, резко откинув одеяло, ухватила Никитку, притянула к себе. Начала целовать истово, приговаривая, как в лихорадке:

– Сиротинушка ты моя… Папа бросил тебя, бросил! Не плачь! Мама здесь, с тобой, и всегда будет с тобой! А папа бросил, не плачь!

Никитка и не плакал, только голову в плечи втянул и сжался в комок. Глядел на Надю так, будто она должна была немедленно ему объяснить – что это с мамой такое происходит? Не дождавшись объяснений, расплакался громко, отчаянно, пытаясь вырваться из цепких материнских рук. Но Катя его не отпускала, наоборот, прижимала к себе сильнее. И тоже плакала в голос.

Надя стояла, онемев. Потом закудахтала междометиями, и впрямь всплескивая руками, как курица. Когда запас междометий кончился, проговорила вдруг испуганно:

– Да отпусти, отпусти его, Кать! Задушишь ведь! Ой, да что же это такое… Я сейчас Леню позову, господи…

Но Леня уже сам вошел в спальню, деловито высвободил из Катиных цепких пальцев перепуганного зареванного Никитку. Толкнул его к Наде:

– Веди его к нам… Успокой… Скажи, там мультики по телевизору показывают, «Ну, погоди»…

– А с Катериной-то что, Лень?

– Сама не видишь? Истерика у нее.

– Она говорит, Паша ушел… А я думаю, куда это он, с чемоданом!

– Иди, Надь. И возвращайся сразу. Мне одному не справиться, похоже…

Зря Леня так думал. Она и сама вдруг успокоилась. Вздохнула, и снова неумолимо потянуло в сон… Упала в подушки, как мертвая. Даже не почувствовала, как Леня торопливо поправляет на ней одеяло, закрывая неприлично голые ноги. И снова – спасительная пустота. Черная дыра, невесомость. Лети, не хочу…

Когда открыла глаза, опять увидела Надю. На фоне голого сумеречного окна. Ужасно неуютное это окно. А шторы где? Надо бы шторы задернуть…

– Ой, проснулась, слава богу! Весь день проспала. Как ты себя чувствуешь, Катюш?

– Надь… А почему окно голое? Шторы где?

– Ой, так я их постирала… Наверное, высохли уже, сейчас поглажу. И это еще, Кать… Я ковер со стены завтра хочу снять, его тоже постирать надо. Обязательно. Очень уж грязный.

– Что?! О чем ты, Надь? Какие шторы, какой ковер…

Ей вдруг стало смешно до отчаяния. Надо же – шторы, ковер! Самое главное – это постирать шторы и ковер! Нет, смешно же… Ужасно смешно. Аж грудь давит. Больно давит…

Сначала смех вырвался коротким хохотком, которым сама же и захлебнулась. Проглотила торопливо, вдохнула воздуху, а на выдохе уже не смогла удержаться – смех выходил из нее тугими волнами, сотрясал диафрагму, сжимал горло в кольцо. Нет, это ж надо – шторы, ковер! Ковер и шторы! Грязные! Их непременно надо стирать! Именно сейчас! Стирать сию секунду!

Надя вяло махнула ладонями, попятилась к двери, шепча одними губами:

– Я сейчас, Кать… Погоди, я сейчас Лене скажу… Он сделает что-нибудь… Погоди…

Повернулась, быстро вышла из спальни. И вскоре вернулась, присела перед ней на корточки, огладила по плечам: