Килиан улыбнулся и протянул ему сигарету.

– Да, – ответил он на том же языке. – Пожалуй, вы правы. Мы были хорошей парой.

Они мирно курили в тишине леса. Наконец оба поднялись на ноги.

– Давай кончать с этим, – промолвил русский. – Будешь стрелять – смотри мне в лицо. Не пали в затылок, точно я трус какой-нибудь. Я солдат. Я сражался за родину. И теперь умру за нее. Оставь мне хотя бы честь.

Он протянул руку – этот простой жест безумно растрогал Килиана. Враги обменялись рукопожатием. Русский отошел к дереву и стоически повернулся лицом к своему палачу.

– Дай мне умереть быстро, – попросил он. – Цель в голову или сердце. – Он усмехнулся. – На твой выбор.

Решившись, Килиан покачал головой.

– Иди. Ступай назад к семье. Поцелуй жену, обними детей.

Он махнул рукой, показывая комиссару, что тот свободен. И отдал ему честь.

Русский с недоверием смотрел на полковника, однако не тронулся с места. Килиан вложил пистолет в кобуру, показывая, что и не думает стрелять.

Коммунист нахмурился, а потом губы его дрогнули в потрясенной улыбке. Он приложил руку к сердцу в знак благодарности, развернулся и растаял среди деревьев.

Этот простой акт милосердия не укрылся от внимания одного заезжего инспектора. Очень скоро Килиана вызвали в Берлин, где начальство устроило ему жуткую головомойку – хотя, конечно, могло быть и хуже. Через несколько месяцев комиссарский приказ отменили, но Килиана уже отправили пылиться на штабную работу в Бендлерблок. Начальство, разделявшее его чувства относительно нацистской идеологии, снова и снова советовало не поднимать головы и делать, что велено.

Хотя честь удерживала Килиана от прямого бунта, он давным-давно пришел к выводу, что Гитлер – чудовище. На Украине он насмотрелся столько душераздирающих подробностей, что – хотя сам, как мог, мешал гиммлеровским отрядам смерти исполнять их дьявольскую работу – поневоле ощущал: их зверства запятнали его мундир.

Гитлер понятия не имел, что Килиан поддерживал связь с подпольем и знал о двух готовящихся покушениях на жизнь фюрера. По протекции других членов партии, питающих такие же взгляды, в декабре сорок третьего года Килиан тихонько перевелся в Париж, ускользнул в город, чью красоту не могли до конца изуродовать плакаты нацистов. Однако в первый же день он с гневом наблюдал там, как двое громил в милицейской форме безжалостно избивают старика, неправильно пришившего на пиджак желтую звезду.

Тем не менее полковник очень скоро пришел к выводу, что для большинства парижан – не евреев и не цыган – жизнь идет более или менее своим чередом. Для кругов элиты практически ничего не переменилось. Зажиточные парижане вели самое что ни на есть веселое существование. Частные вечеринки, попойки в ночных клубах – все привычные для буржуа излишества никуда не делись, несмотря на комендантский час. Правда, в Париже стало гораздо тише, чем прежде, – вероятно, потому, что теперь это был город велосипедов. Бензин же был доступен только немцам и самым богатым французам.

Килиан любил французов – он восхищался их мужеством: особенно тех, кто перед лицом сурового наказания все еще сопротивлялся оккупантам. К примеру, поход в кино выглядел почти комичным. Когда на экране мелькали короткометражки нацистской пропаганды, французы свистели и топали ногами. Полиции удалось контролировать публику, лишь оставив включенным свет. Тем самым эффект пропаганды полностью сводился к нулю.

Килиану нравилась манера бесшабашных парижских подростков подъезжать на велосипедах к немецким машинам и наклеивать на них плакаты с призывами не доверять правительству Виши и не повиноваться «бошам». Однако его коллегам-немцам явно не хватало чувства юмора. В какой-то момент Килиану пришлось вступиться за одного такого мальчишку, которого били солдаты.

Особенное сочувствие в нем вызывали голодные, много повидавшие за эти дни горожане, проводившие большую часть времени в попытках обеспечить себе пропитание или сохранить крышу над головой. Европа продвигалась все дальше к зиме, даже выращивать овощи на подоконниках становилось невозможно. Сколько раз он видел, как парижане обшаривают городские парки и площади в поисках старых каштанов, веток, сухой листвы – чего угодно, что могло гореть и согревать. С грустью наблюдал он, как мужчины и женщины продают украшения, даже обручальные кольца, лишь бы только накормить детей, хоть как-то выжить, протянуть еще месяц. Ненавистная ему чечевица стоила несколько франков, но в сорок четвертом году ее продавали на черном рынке в семь-восемь раз дороже официальной цены. Он проникся отвращением к запаху брюквы, ею пахло из всех домов, где она стала главным и основным блюдом на столах бедноты.

Когда Килиану не приходилось посещать какой-нибудь официальный званый ужин, он жевал всухомятку хлеб с сыром и ломтиком холодного жесткого мяса. Роскошный ужин не лез в глотку, когда люди вокруг голодали. Он сильно похудел, но, как ни странно, это лишь придало ему залихватски-романтический вид. Слегка ввалившиеся щеки подчеркивали решительный подбородок и в целом омолаживали. Чисто выбритый, загорелый – хотя и побледневший за эти дни, – он коротко стриг светлые волосы. Глаза, способные принимать любой оттенок от кремнисто-серого до льдисто-голубого, смотрели зорко и пристально. Все в нем было приглажено и аккуратно – кроме мыслей, но ими он редко делился с окружающими.

Кругом более чем хватало его соотечественников-офицеров, наводнявших рестораны по всему городу – от популярнейшего «Максима» на Рю Рояль до «Кафе де л’Опера» близ Больших бульваров – и уминавших за обе щеки роскошные блюда, продукты для которых были куплены на черном рынке за тройную цену. Пока население Парижа судорожно пыталось выжить, город купался в такой роскоши и излишествах, наводненный набитыми деньгами немецкими военными. Искусство, музыка, литература процветали. Мода не увядала – какие бы тяготы ни одолевали француженок, те все равно умудрялись выглядеть стильно и элегантно. Их изобретательность поистине поражала – кто красил ноги, чтобы казалось, что на них чулки, кто шил новые шляпки из старого тюля и перьев. Заношенные наряды перешивались. Даже каблуки и те можно было смастерить из деревяшек или пробок.

Париж оставался Парижем, стоило только Килиану прищуриться и постараться не обращать внимания на марширующие ботфорты. И уж коли ему суждено было находиться в изгнании, он предпочитал быть тут, а не где-нибудь еще. Ему нравилось бродить по правильным дорожкам садов Тюильри. Некогда они славились своими цветами, теперь же на смену цветам пришли овощи. По воскресеньям Килиан старался наслаждаться концертами духовой музыки вермахта и тщательно избегал отеля «Крийон», где размещалась ставка германского главнокомандования, и рю де Соссэ, где ненавистное гестапо устроило штаб-квартиру.

Порой ему больше всего на свете хотелось вернуться на фронт, хотя русская кампания шла настолько плохо, что любой немецкий стратег без труда мог предсказать итог. Растянувшаяся на пять месяцев битва под Сталинградом оказалась сущей катастрофой, в плен попало почти сто тысяч немецких солдат – все, что осталось от войска в триста тридцать тысяч человек.

Секретарша Килиана отсутствовала довольно долго, а вернувшись, нервно протянула ему какие-то документы и снова рассыпалась в извинениях, тем самым прерывая поток его невеселых раздумий. Сандрина была француженкой, но слишком уж неуверенной в себе, чтобы работать на таком уровне, да и по-немецки говорила с запинкой. Вчера на званом ужине, услышав, как Килиан сетует на помощницу, кто-то пошутил: мол, любая девушка сразу начинает по нему сохнуть и уже не может сосредоточиться на работе.

Килиан сжал зубы. Неужели эти люди не понимают: война – это не игрушки! Никакие романы в Париже ему не нужны! Как могут его коллеги проявлять такое легкомыслие, когда на войне гибнут целые отряды прекрасных молодых людей? Да он сам бы лучше погиб в морозной пустыне, чем так вот умирать от чувства вины в кабинете, изысканной комнате Бурбонского дворца, где подавали горячий шоколад в изящных чашечках лиможского фарфора, а мужчины курили сигары и пили коньяк.

– Оставьте бумаги здесь, Сандрина, – по-французски произнес Килиан. – Спасибо, я потом подпишу. Знаете, несмотря на холод, на дворе чудесный весенний денек. Почему бы вам не взять отгул до вечера?

Девушка растерянно уставилась на него.

– Но…

– Ступайте. Возьмите отгул. – Он поднялся.

– Полковник Килиан, вы меня увольняете? – Она страшно перепугалась.

– Мне кажется, на этом месте вы несчастны – вы все время нервничаете. Да и, должно быть, одиноко вам тут со мной. Вас же взяли из секретарского отдела? Хотите вернуться туда? Вам там будет легче?

– Ну… – Она замялась.

– Я все устрою. И никаких изменений в жалованье. Так вас устроит?

Девушка просияла.

– О да, спасибо, сэр!

Килиан кивнул и улыбнулся. Правда, теперь он останется без всякой помощи, ну да ничего. Найдет себе кого-нибудь, кто безупречно говорит и по-французски, и по-немецки. Что угодно, только бы его отдел стал более эффективным, а его усилия – более ощутимыми. Уж если ему не суждено вернуться на фронт, надо занять позицию, откуда можно помогать тем, кто сражается в окопах.

Следующие несколько часов он провел, честно трудясь, с головой погрузившись в никчемные бумаги, что стекались к его столу непрерывным потоком. Берлин педантично запрашивал копии всех писем, а сколько документов требовалось по поводу самого мельчайшего бюрократического решения – казалось уже за гранью паранойи. Но Килиан, сжав зубы, педантично выполнял все положенное.

Когда он в следующий раз оторвал взгляд от стола и посмотрел в панорамное окно, время шло к пяти часам, темнело. Внезапно полковник почувствовал, как в теплый кабинет вторгается леденящий холодок с улицы. Килиан упрекнул сам себя – нельзя быть таким неженкой! В России его люди замерзали насмерть, без преувеличений. Многих солдат находили замерзшими на посту.