Впечатление создавалось такое, что не менее месяца по городу шла рекламная кампания, и, казалось, в толпе непременно должны продаваться программки, иллюстрированные буклеты и календарики для коллекционеров с фотографиями главных действующих лиц.

Предшествовало всему короткое вступительное слово с пояснениями и ремарками, потом звонок в дверь, и, когда ничего не подозревающий Кирилл гостеприимно распахнул дверь, сюжет стал развиваться так интенсивно, с таким напором динамичного потока интонационных перепадов, подкрепленных вполне конкретно физической динамикой, что Кире ничего не оставалось, как ретироваться в глубь помещения, увлекая за собой всех поклонников самодеятельного спектакля.

Большего унижения я в своей жизни не испытывала.

На следующее утро мать повела меня к гинекологу, где в изумлении обнаружила, что вела войну с ветряной мельницей. Для меня это был шок, для нее — повод для новой вспышки гнева и яростного желания отстоять право на неподсудность своих действий.

Перестав взывать к моему благоразумию и девической порядочности, она перешла в наступление.

— Ты специально издевалась надо мной! Специально! Ты выставила меня на посрамление перед людьми.

Я пыталась оправдываться, но те редкие слова, которые мне удавалось вставить, вызывали в матери еще большее кипение негодования.

— Но почему ты не сказала, что между вами ничего не было! Тебе без позора жить скучно?

Мне надоело оправдываться.

— А почему ты решила, что ничего не было?

— Но врач… — затормозила мать, вопросительно взглянув на меня.

— Что врач? Что он знает, этот твой врач?

— Он же видит… — осеклась мать. — Или не так?

— Нет, мамочка, не так! Он ничего-ошеньки не видит!

— Так, значит, не в постели?.. — Она вновь закипала. — Я его посажу! Посажу кобеля драного! За развращение!!! Малолетних! Так и передай, пусть адвоката ищет.

— Адвоката… В постели, не в постели… Какая ты примитивная! — Я тяжело вздохнула и отвернулась от нее. — Главное, чтоб в постели не было? — Я резко повернулась к ней и со злостью крикнула: — Не было! Ничего не было! Врач твой знает про это, а что в душе было, он знает?

— Ирочка! При чем здесь это? — Перепады настроения матери поражали и бесили меня своей неожиданной сменой.

— Конечно! Конечно!! При чем здесь душа?! Главное, чтоб простынка чистая, а душа, она — что? Так! Тонкие материи, кто их видит? Их, по-твоему, и в грязь можно, и в дерьмо!

— Ирочка… — Мать приблизилась ко мне, пытаясь взять меня за руку.

— Только простынку отстираешь, откипятишь — и она беленькая. А душу как? Как душу? — Я заплакала и уже сквозь слезы непонятно к чему приплела: — Говоришь, свекровь сало гноила? С голоду дохли… Как же ты…

— Ирочка!

Ну вот и все. Мать обрела подтверждение моей девственности и окончательно потеряла меня.

5

Вечером я не вернулась домой, но и к Кириллу пойти не посмела. Просидела всю ночь на вокзале в полутемном зале ожидания и рыдала крокодильими слезами.

Утром я забралась в первую электричку и укатила невесть куда. На одной из станций, не выдержав очень уж пристального взгляда и въедливых расспросов участливого попутчика, я, неожиданно для себя, быстро поднялась с сиденья и выбежала в тамбур.

Двери уже с шипением закрывались, но я, извернувшись, выскользнула на платформу. Прямо от платформы в глубь леса скатывалась с пригорка вьющаяся тропинка. Выбора не было, и оставалось, проваливаясь по колено в снег и путаясь в отяжелевших полах промокшего пальто, идти по редким, неявным следам предшественника-аборигена.

Мне все казалось, что вот сейчас выскочит из-за угрюмых елей голодная волчья стая, и клочья моей одежды разнесет ветер, кровь заметет поземка, а кости растащут лисы, и только душа моя останется нетронутой и светлой дымкой вознесется к небу.

Было жалко себя неимоверно, и от явственности воображаемого исхода я вновь зашлась в плаче.

Но волков не было, утро входило в свои права, и на горизонте показалась заснеженная, богом забытая гуцульская деревушка.

— Здравствуйте, — обратилась я к первой встреченной мною женщине.

— Здрастуйтэ.

— Я могла бы здесь у кого-нибудь остановиться?

— Та хоч у нас.

— У меня нет денег.

— А шо — деньги? Как надо остановиться, так просим до хаты. Побудь, поживи, как надо… Миша! Гэй, Миша, до нас гостья! Иды до хаты, а я подою в хлеву.

Миша, кряжистый, сухощавый, чернолицый дедок гостье не удивился. Словно то и дело шастают по горам в городских обновах заплаканные девки.

Он поставил на стол самогону, нарезал толстыми ломтями хлеб, выложил на блюдо обожженной глины квашеную капусту и рядом поставил два граненых стакана.

— О…О! Расстарався! Дивчина ж ще. Прячь горилку, гэть! На, доця, це молочко.

— Галь, та ты спытай, може, граммульку?

— А шо пытать? Прячь, кажу!

Хлопотливая баба Галя налила полную кружку молока, обтерла руки о передник и торжественно вручила мне молоко на расписном подносе. Поднос в употреблении был нечасто, видно, предназначался он исключительно для обслуживания дорогих гостей. Вот, мол, и мы не лыком шиты, культуру тоже знаем.

Молоко растеклось по жилам дурманящим теплом, и меня неодолимо потянуло в сон. Глаза, иссушенные до самого донышка, жгло, веки слипались, и хозяйка, подоткнув на печи перину, пригласила:

— Ты прыляг, прыляг, доця.

И я провалилась в сладкий, глубокий сон. Покой мой нарушала только мышка, упорно скребущая в своем углу непонятно что и непонятно зачем. Все ж остальные обитатели дома, включая хозяйку, хозяина и кота по прозвищу Мурик, ходили неслышно и, видимо, общались жестами, поскольку ни одного звука я так и не услышала, хотя, проснувшись, долго лежала, пытаясь затылком увидеть, что происходит за спиной.

Поведать, какая такая беда меня сюда пригнала, все же пришлось, и баба Галя сокрушенно качала головой, поглаживая мои волосы заскорузлой ладонью, а дед Михайло лишь цокал языком и громко причмокивал вставной челюстью.

— Та шо, доця, я ж книжек умных не читаю, а жизнь свою просто жила. Я же и телевизер тока у соседки смотрела да в клубе раз с пяток. А везде все едино. Вот придешь в эту жизнь, и какая она тебе дадена, такую и проживешь. И, не замечая, живешь, раз — и крест. И так ее мало, что кого еще мучить? Себя только. Любить надо. Свет не там, где вокруг светло, а там, где внутри светло, и грязь не та, что в тебя, а та, что из тебя. А что ж, такой умный, в сорок-то не женат? Али женат?

— Не знаю.

— Как так? Не спрашивала? А ты спроси!

— Нет, баб Галь, не женат, наверно.

— Любит тебя?

— Любит.

— А коли любит, так шо ж по-справедливому не сделает? Вон Михайло сватов засылал аж три раза. Все ждали, как подрасту, только в третий благословили.

— Времена не те. Сватов не засылают.

— Для сватов, может, и не те, а для справедливости — они самые. Пусть придет и честь по чести скажет, люблю, мол, не обижу. И тебя не мучит, и матушку твою. И живи с ним.

— Просто все у вас, баб Галь.

— Я ж, доця, и говорю, свою жизнь просто жила. И пришла — просто, и жила — просто, и уйду — просто. Гроб простой, крест простой.

— Баб Галь, а не жалко, чтоб вот так прийти просто и уйти просто? Зачем тогда все это?

— ТАМ узнаем.

— А если нет?

— Ну, на нет и суда нет. Это, значит, будет, как уснуть и не проснуться. Так хоть на земле зла не творишь — и то хорошо.

— Ну шо, Галь, по граммульке? — Дед крякнул и согнулся пополам, чтоб достать из нижнего ящика заветную бутылочку, да так и застыл в вопросительном ожидании.

— О…О! Ну ставь!


Меня никуда не гнали, не читали нравоучений, а с тихой жалостью, свойственной деревенским жителям, отпаивали молоком и медом, кормили картошкой, яйцами и солеными «белыми», изумительными в своей бочковой неповторимости.

Спустя три дня я скинула поутру шерстяные гамаши домашней вязки, байковую дедову рубашку, обняла бабу Галю, пустив напоследок слезу в ее острое плечико, и пошла по знакомой тропинке в обратную сторону.

Отойдя на приличное расстояние, я оглянулась и заметила, как баба Галя правой рукой осеняла крестным знамением мой путь, а платочком в левой, должно быть, промокала блестящую капельку у самого века.

Губы ее шевелились, и мне подумалось, что она читает молитву, с этой молитвой душа моя взвилась ласточкой, сердце заколотилось и переполнилось благодарностью к этим простым и добрым людям.

Дед Михайло догнал меня спустя пару минут. Он нес большие черные валенки в высоких галошах.

— Давай до станции подсоблю.

Я села на пенек, переобулась, и до самой станции он травил мне свои деревенские небылицы.


За эти три дня город преобразился неузнаваемо. Вокзальная площадь звенела капелью и птичьим гомоном. Искристый свет утреннего солнца был плотен и настолько осязаем, что, если повернуть голову навстречу этому потоку, упругие лучи растекались золотистым нектаром по лицу, проникали в кожу, пропитывали ее…

— Н-да. А знаете ли вы, Демина, что вас исключают из школы? — произнесла хриплым голосом географичка. — Знаете ли вы? А?

— Нет.

— Ну что ж, теперь знаете. И к тому же, кха-кха, — грузная кривоногая дама, тяжело перекатывая астматические хрипы сквозь бронхи, сухо закашлялась, — и к тому же вас ищет весь город. Вас, милочка, поставили на учет в детскую комнату милиции. И будет решаться вопрос о вашем членстве в ВЛКСМ.

— Так я же не комсомолка!

— Тем хуже для вас. Но, ко всему прочему, у вашего отца по вашей милости инфаркт.

Она повернулась ко мне толстым задом и, подобно гусыне, заваливаясь то вправо, то влево, вразвалку зашкандыбала прочь.