Новая девчонка, которой пришла очередь рассказывать забавную историю, была как раз из числа «нерях». Она во многих подробностях поведала подругам историю о перезрелой дочери степного хана, лекаре, повивальной бабке, мулле и муле. Те снова захихикали, но скорее напряженно, чем по-настоящему весело.

Кёсем покачала головой чуть иначе, чем в прошлый раз. Евнух, уловив это, вновь склонился к ее уху:

– Двадцать розог, госпожа?

После несчастья, случившегося с Мустафой, шахзаде упражнялись только в специально отведенном для этих целей дворике, куда из десяти проверенных одного перепроверенного пускают, под наблюдением нескольких мастеров оружейного боя и именно с этими мастерами, а не друг с другом, поэтому ротанговые трости, хотя и продолжали использоваться там в качестве тренировочных клинков, в гарем уже не попадали. Так что дисциплина среди гедиклис и прочих теперь поддерживалась при помощи березовых или ивовых прутьев.

– Десять.

– Да будет на то твоя воля. – Никаких пометок он делать не стал, у тайного смотрителя память натренирована.

Скажу тебе, средь мерзостей земных,

В особенности три породы гадки, —

следующая девчонка отчего-то решила вместо забавной истории продекламировать стихотворную кыту, да не на фарси, а на чагатайском диалекте:

Жестокий падишах, рогатый муж,

Ну и ученый муж, на деньги падкий!

Кара-Муса покосился на Кёсем, но та не ответила на его взгляд. Возможно, стихотворные строки и дерзковаты, уж падишаха-то наверняка следовало с бо́льшим почтением упоминать, но ведь эта «неряха» не сама их придумала, а услышала на дневном уроке от какой-то из наставниц. Наверно, у той они звучали скорее нравоучительно, чем мятежно.

Впрочем, подружкам эти стихи не понравились.

– Да ну, знаешь, это когда достопочтенная Зухра читает, и то скучно, – сказала одна из них. – А ты и вовсе…

– Что «вовсе»? – обиделась та.

– А вот что, – подала голос совсем другая гедиклис, которая раньше съязвила насчет купца, рассказывавшего премудрому мулле о нравах Хиндустана. И, пружинисто вскочив, приняла ту же позу, что и недавняя декламаторша… да нет, не ту же, а откровенно потешную в вычурном стремлении к величавости! И продекларировала заунывно: – «Жестокий падишах, – о-о! – рогатый муж, – хнык-хнык!..»

– Ах ты!.. – Обиженная гедиклис бросилась было вперед, но подружки, смеясь, схватили ее, заставили остановиться. – А сама-то, сама-то прочти попробуй!

– Да в чем дело-то, – пожала плечами «бесстыдница», – вот, слушай. И смотри.

Она птичкой взметнулась с места, да и была маленькая, точно птичка, затрепетала, как огонек свечи, – кажется, на веранде действительно стало больше света, чем мог пропустить кальян, превращенный в лампу! – и слила в едином потоке движение со звуком:

То губ нектар иль глаз твоих алмазная слеза ли?

А может быть, твои уста чужой нектар слизали?

Кокетством лук заряжен твой, и стрелы в сердце метят.

Ах, если б блестки яда с них на полпути слезали![1]

Метался в пляске ее голос, металось в песне тело, метались пряди волос, а под конец она вдруг сбросила простыню – и та в ее руках метнулась тоже, на миг создав вокруг обнаженной танцовщицы подобие дымовой пелены.

Девушки молчали, пораженные.

– А правду говорят, что позапрошлый султан, только-только сев на трон, приказал убить девятнадцать своих братьев? – робко спросила одна из них. Трудно понять, отчего она вдруг перешла на эту тему. Скорее всего, из-за «жестокого падишаха», первого в перечне гадких пород.

– Правда, – равнодушно ответили ей. – И еще четырех беременных наложниц своего отца. Всех в мешки – и в Босфор.

– Мог бы дождаться, пока родят, – добавила самая первая из гедиклис, та, которая рассказывала про муллу и купца. И бессердечно добавила: – А то лишний расход. Если бы все четверо произвели на свет мальчиков, тогда, конечно, в Босфор. Но ведь одна-две могли и девочек родить. А девочка денег стоит, да и ее мать тоже на что-то пригодится.

– Тридцать? – прошептал Черный Муса.

– Пожалуй… – нехотя согласилась Кёсем. – Но отложи до следующей недели.

– Госпожа, у нее и так уже два десятка розог с прошлой недели отложены…

– Да? Тогда распорядись, пусть все полсотни сразу и выдадут. А если еще хоть раз повторится что-то в этом духе, сразу вон из гарема.

– Правильно, госпожа. С такими замашками ей не место в нашем Дар-ас-Саадет… В наложницы к какому-нибудь провинциальному беку и то жирно.

– Тсс, молчи…

Они забылись, но девчонки их не услышали, тоже забылись. Говорили о… ней, Кёсем. О том, что она никогда не спит. Закутанная в черный плащ, по ночам шастает вокруг гаремных павильонов, высматривает, вынюхивает тех, кто нарушает запреты… И будто при ней всегда два евнуха, огромные эфиопы, у одного – громадный кнут, у другого – ятаган в два локтя длиной. Заметит хасеки нарушительницу – и прикажет одному из них…

Кёсем с усмешкой окинула взглядом Кара-Мусу. Тот лишь руками развел.

– Девочки, я боюсь! – тихонько проныла та гедиклис, что декламировала нравоучительную кыту. – Давайте в спальни возвращаться…

– Ну да, вот прямо сейчас на тебя из темноты выпрыгнет страшная Кёсем, – насмешливо сказала маленькая танцовщица, – и прикажет евнухам тебя на куски разрубить. А потом останки твои в плащ замотает, унесет к себе в палаты – и съест!

И снова, мгновенным движением сбросив с себя простыню, взмахнула ею, как «плащом Кёсем», будто собираясь накинуть его на свою собеседницу. Та взвизгнула, если можно так назвать подобие визга, прозвучавшее шепотом.

– Дура ты, – упрекнули ее. – Тебе уже в наложницы пора, а все еще сказкам веришь! Ну сама подумай, часто ли у нас по ночам просыпаются от воплей и свиста кнута? А часто ли бывает, чтобы какая-то девушка исчезла, а потом нашлась обезглавленная или не нашлась вовсе?

Кёсем снова переглянулась с Мусой. Люди во дворце порой… исчезают, при прошлых султанах такое было чаще, однако и сейчас, увы, случается. Без этого дворец не стоит. Но гарем она от такого пока уберегала.

– А вообще-то, она и вправду может по ночам бродить… – задумчиво произнесла все та же танцовщица. – Чего ей в самом деле на безмужней постели тоску до утра тянуть…

Кара-Муса чуть не поперхнулся. Стоял, безмолвный и неподвижный, как истукан из черной бронзы. Готов был услышать «Сто!», готов был услышать «Смерть!», готов был услышать «Чтоб завтра же ее, мерзавки, духа в гареме не было, а куда и за какие деньги продать, не имеет значения, только проследи, чтобы хозяин был из самых немилостивых!». Но его повелительница молчала. А потом сказала вовсе не то, что он ожидал.

– Ты пока ее оставь, – вот что сказала она. – Я за ней сама присмотрю…

Глава 4. Хаяли

«Создатель образа», управляющий куклами второго плана в театре теней о Карагёзе и Хадживате


– Фиглярка! Дешевка калькуттская! – выкрикнула Фатима, одолеваемая бессильной злобой, а ее товарки даже слов не нашли, только шипели от возмущения, словно драные кошки.

Фатима вот нашла словечки, пусть и глупые, потому и верховодит этими дурехами. Впрочем, и сама она не больно-таки умна – поначалу циновкой расстилалась перед «великой Кёсем» и умоляла не гневаться на глупую (вот уж действительно глупая!) да ленивую гедиклис, от работы отлынивающую. И не захихикай так не вовремя не менее глупая Мейлишах, сама Фатима ни за что не догадалась бы о подмене и не сообразила бы, что в драгоценном халате хасеки и с по-праздничному раскрашенным лицом выступает всего лишь Кюджюкбиркус! Та самая Кюджюкбиркус, с которой Фатима и словом-то переброситься посчитает зазорным. Глупая Фатима, ленивая и медлительная, даже оскорбления свои в спину выкрикнула, потому как вовремя не нашлось нужных.

И Кюджюкбиркус, гордо шествуя прочь по коридору, позволила легкой самодовольной улыбке чуть изогнуть губы, подведенные соком перетертых ягод. Совсем чуточку. Даже случись навстречу кто, не заметил бы в выбеленном рисовой пудрой и накрашенном «под Кёсем» личике никаких изменений. Не лицо – личина, маска гордости и надменности истинной хозяйки султанского гарема, что бы там ни воображал о себе старший евнух кызлар-агасы Мухаммед или даже сама Халиме-султан. Хотя Халиме-султан – валиде, почтенная матушка султана Мустафы, а Кёсем – всего лишь хасеки, любимая игрушка, одна из многих. Да только вот валиде лишь в том случае главнее хасеки бывает перед глазами не только султана, но и всего гарема, когда валиде умна. А Халиме-султан прожитые годы одарили разве что морщинами, но никак не мудростью. Вот уж действительно живое подтверждение того, что старость не снадобье от глупости. И пусть об этом не говорят вслух – во всяком случае умные не говорят, а глупым быстро укорачивают их болтливые языки, – но знают-то все. В гареме секрета не скроешь.

А вот сама Кёсем умна, она могла бы и заметить тень неподобающего выражения на лице. Даже под толстым слоем краски могла бы. Но Кёсем не может попасться навстречу – она в парильню пошла, а это дело долгое. Она хоть и не такая дряхлая, как Халиме-султан, но тоже довольно старая, ей за тридцать уже, а старые любят долго греться. Пока распарят тело на горячем камне, пока разомнут массажисты каждую жилочку, пока счистят пастой из бобовой муки и специальными скребками размягченную паром старую кожу… Хорошая баня – дело долгое, так что встречи с Кёсем в ближайшее время можно не опасаться.

Папа-Ритабан тоже был умен, он бы наверняка заметил. И глубокой ночью, после ухода последнего зрителя, устроил бы воспитаннице суровую порку за несдержанность и неуместное проявление эмоций. Чувства – они не для бродячих плясуний. Смеяться и рыдать от восторга должны зрители, самому же танцору невместно уподобляться необученным шудрам. Папа-Ритабан обязательно бы заметил, да. И постарался бы, чтобы нерадивая Шветстри, лишь по недоразумению носившая тогда гордое имя Бхатипатчатьхья, не только на собственной шкуре прочувствовала всю непозволительность своего поведения, но и надолго запомнила преподнесенный урок.