Мой встревоженный взгляд следит за ее рукой, которая исчезает в глубоком кармане ее широких шаровар, чтобы вынырнуть оттуда с яйцом. Нет, решаю, я не буду пить сырые яйца.

Она опускается на ковер и подбирает под себя ноги, усаживаясь по-турецки. Из узелка со снадобьями достает кусок угля и начинает рисовать круги на яйце. Под нос себе она бормочет заклинания, и я слышу имена Биарда, Кира и Ягхут. К каждому концу яйца она прижимает по монете, после чего заворачивает его в носовой платок и сильно сжимает. Я слышу треск, который не может быть вызван только разламывающейся скорлупой яйца. Малыш в ее сумке начинает пронзительно кричать. Носовой платок приобретает цвет забродившего вина.

Я уже готова накинуть себе на плечи мантию моей матушки и сбежать, подальше от этих подозрительных манипуляций.

— Вы слышали звук? Дурной глаз лопнул! А он наверняка сидел в вас. — Во рту у нее поблескивает золотой зуб. Я надеюсь, что Кир не платит ей больше того, что она заслуживает. Женщина начинает раскачиваться, сидя на ягодицах, чтобы успокоить плачущего ребенка. Она показывает мне небольшой рулон испачканного чем-то ситца. Ее единственный здоровый глаз судорожно мне подмигивает, и я не могу понять, от удовольствия или от разочарования. Я отвожу глаза от пучка зелья, ужасаясь при мысли о том, какие еще ужасы она приберегла для меня. В прошлом месяце мне пришлось проглотить merde, дерьмо с грязью, которое она приготовила в своей ступке. Теперь, когда Кира нет рядом, я не могу позволить себе заболеть; и что бы она там ни разворачивала, поминая при этом всех великих имамов, которым она готовила снадобья и которые стоили ей целого сундука золота из сокровищ шаха, она с таким же успехом может проглотить эту отраву сама.

Она протягивает мне зелье на ладони с таким видом, словно это — роскошное украшение, подаренное Франсуазе каким-то состоятельным обожателем. Это светло-розовая масса, напоминающая отвратительную часть тела животного, издающая резкий и неприятный запах гниющего мяса.

— Принимайте по одной части в течение четырнадцати дней, вечером, с касторовым маслом, желательно теплым.

Я помахала перед носом рукой, чтобы отогнать пронзительную вонь, потом подошла ближе и принюхалась. Неужели это правда? Я ухватила старуху за ворот. Встряхнула ее жирные плечи. Я трясла ее изо всех сил и не могла остановиться.

— Крайняя плоть? — исступленно выкрикивала я снова и снова.

Она освободилась от моей хватки, неожиданно хлопнув в ладоши.

— Женщины убивают за крайнюю плоть!

Я схватила ее узелок и подбежала к окну.

— Уходите! У нас будут замечательные дети и без вашей магии. — Я вышвырнула узелок наружу и содрогнулась от ужаса, когда его содержимое — ступка, пестик, порошки, уголь, тряпки — разлетелись по саду.

— Ахмаг[7], чужестранка! — прошипела она, рассерженно выскочив за дверь и плюнув при этом на порог.

— Adieu[8], — крикнула я ей вслед, испытывая невероятное облегчение от того, что избавилась от этой ведьмы.

— Что бы это ни значило, пусть оно падет на вашу голову, — пожелала она мне из-за двери.

Я только улыбнулась, таким глупым показалось мне это пожелание — при внезапных движениях пуповина затягивается вокруг ребенка и душит его, щепотка шафрана укрепляет сердце, вымоченное в соленой воде белье, положенное под подушку, прогоняет ночные кошмары. Тем не менее, со стыдом должна признаться, что я таки попробовала это последнее средство. Но оно не рассеяло мои ночные кошмары, в которых мне снилось, будто моя свекровь тащит меня вниз к чужому городу, притаившемуся у подножия скал. A Dieu ne plaise, да хранит меня Господь от новой встречи с Ягхут, иначе я снова буду страдать от ее присутствия. Но если я забеременею, а Пирл откажется принимать у меня роды, мне придется рожать в доме Ягхут. Такая перспектива заставляет меня вскочить и что было сил бежать к двери. Пирл уже у самых ворот.

— Простите меня, Пирл. Вернитесь. Мы, чужестранцы, не умеем владеть собой. Я разожгу самовар, заварю чай с кардамоном или с жасмином, если хотите.

Старуха останавливается: она не уходит, но и не возвращается, вероятно ожидая, когда я начну унижаться перед ней, умоляя ее вернуться.

— Пожалуйста, мадам Пирл, без вас я умру здесь совсем одна. Вы для меня как вторая мать-персиянка.

Эта последняя ложь, похоже, заставляет ее растрогаться. Она пошевелила плечами, чтобы поудобнее уложить ребенка в мешке, и, ворча, что у нее нет ни малейшего желания заменять мне мать, быстрым шагом проследовала мимо меня в дом. Я положила ей полную тарелку еды, оставшейся от вчерашнего ужина: жареную баранину с хрустящим рисом, заправленным шафраном. Расстелив скатерть на полу, я опустилась рядом и принялась резать огурцы, чистить жареные каштаны и фисташки, а потом чашку за чашкой подавала обжигающе горячий чай. Набив живот всем, что было съестного в кухне, она сыто рыгнула и изрекла очередную мудрость:

— Если вы унюхаете запах еды, следует хорошо поесть, потому что в противном случае плод не сформируется. Если вам станет страшно, положите под язык щепотку соли, потому как в противном случае сердечко ребенка сморщится. Волнение может привести к смерти. — Ее толстые губы движутся, как крылышки колибри. — Плацента раздуется до таких отвратительных размеров, что даже Аллах… — Она беспомощно всплескивает руками и плотно зажмуривает свой зрячий глаз, а второй продолжает смотреть на меня, как мутное стекло. И тут она выдает piece de resistance[9]:

— Никакого секса с того момента, как вы пропустите первый менструальный период, до того как родится ребенок.

Перед моим взором возникает образ моей матери, сидящей на роскошной кровати и обмахивающей веером свою грудь после жарких любовных утех. Я крепко сжимаю губы, стараясь не рассмеяться.

Кривой палец Пирл обвиняющим жестом уставлен на улыбку на моих губах.

— Меня не удивляет ваш бесстыдный аппетит, ханум, ничуть не удивляет, учитывая, что вы — отпрыск проституток.

— Исключительных женщин, — поправляю я ее, — которые ничуть не хуже особ королевской крови.

Глава четвертая

Париж

2 августа 1900 года


Укутанная несколькими слоями красного газа, оранжевого тюля и фиолетового шифона, с голубыми локонами, выбивающимися из-под соломенной шляпки, мадам Габриэль д'Оноре устремила взгляд вдаль. До ее слуха донеслось пока еще отдаленное громыхание экипажа и синхронное цоканье лошадиных копыт, приближающихся к долине Африканской циветты.

Сегодня она не ждала посетителей.

Она стояла на вершине поросшего клевером холма, и ее взору открывалась прекрасная панорама на долины Африканской циветты и окрестных лавандовых холмов и взгорья. Экипаж миновал последний поворот пыльной дороги, которая змеей вилась меж окрестных деревушек, и выехал на посыпанную гравием подъездную дорожку, заканчивавшуюся у стен ее замка. Рядом с двенадцатью жеребцами золотистой масти скакали двенадцать форейторов. Кучеры орали что есть мочи и нахлестывали лошадей, подняв настоящую пыльную бурю.

Она захлопнула свой дневник, отрешившись, таким образом, от прошлого. Приподнявшись на локте, она потянулась за бокалом, стоявшим рядом с ней, и, запрокинув голову, отпила абсента, который обычно означал окончание ее послеобеденных сеансов. Огненная жидкость скользнула по пищеводу и уютно устроилась в животе, распространяя вокруг приятное тепло.

Стук копыт приближался, и от запаха роз у нее закружилась голова. Из конюшен донеслось ржание норовистых лошадок, слившееся с хором гогочущих гусей на озере у подножия холма и пронзительными криками павлинов с его вершины. Где-то вдали, за холмами, из нор поспешили африканские циветты, топча лапами цветы лаванды, и полезли наверх по каштанам, помечая свою территорию мускусными запахами.

Экипаж резко остановился возле двух мраморных львов, испещренных красными прожилками, что замерли у огромных парадных ворот, над которыми возвышался фамильный герб мадам Габриэль. Чугунные ворота распахнулись, и инкрустированный позолотой экипаж въехал во внутренний двор. Форейторы придерживали тяжело дышащих лошадей, умело управляя изящными удилами, шорами в малиновом плюмаже и кожаной упряжью, отделанной драгоценными каменьями. Кучеры разом натянули поводья, чтобы удержать лошадей и не растоптать клумбы роз. Из экипажа быстро, один за другим, высыпали шесть мужчин в униформах и зашагали в сторону парка и поросшего клевером холма.

Мадам Габриэль поставила бокал с абсентом на кобальтовое блюдечко, изящно взяла из позолоченной вазочки миндальный орешек в шоколаде и отправила его в рот.

Месье Гюнтер, злобный призрак некогда демонического любовника, который находил несказанное удовольствие в несчастьях других, приблизился к ее уху в виде пропитанного абсентом облака и прошептал: «Над вами навис рок, chere мадам. Ваша судьба вот-вот переменится, и, боюсь, не к лучшему».

По ее легендарным рукам скользнул холодок меланхолии. Неужели антисемиты добрались и до ее долины? Неужели Франция сходит с ума? Всем бы следовало усвоить урок, который преподал обществу ее дорогой друг Эмиль Золя. Каждый гражданин имел право противопоставить свою индивидуальность требованиям общества к конформизму. Она была той, кем была, — мадам Габриэль д'Оноре, еврейкой и аристократкой, и гордилась своими достижениями. Прикрыв глаза рукой в перчатке и прищурившись, она разглядывала мужчин, которые столь уверенно маршировали к поросшему клевером холму, словно прекрасно знали окружающую местность. Их униформа и медали становились все более различимыми. Что потребовалось от нее высокопоставленным правительственным чиновникам? Это ведь эмиссары президента Третьей республики, никак не меньше!

Это было плохо. И не просто плохо, а очень плохо.