Нед кажется ожившим портретом своего прадеда; его глаза искрятся умом и добротой, а речь нетороплива и точна. Когда мы встретились с ним впервые (это случилось на презентации книги Мод), его привязанность к моей тетушке была очевидна.

— Надеюсь, книга будет иметь успех. Разумеется, идея принадлежит Мод. Если она что-то решила, то свернет горы. И все же я немного волнуюсь. Старик был туп как бревно.

Я сказал, что он не может отвечать за тупость своего предка; кроме того, Мод достаточно искусна, чтобы сделать этого типа интересным; она в совершенстве владеет своим ремеслом. Несмотря на мой комплимент, Нед нахмурился; видимо, он считал, что этого будет недостаточно.

— Мод замечательная женщина. Она всего добивается сама, без посторонней помощи. Успех не испортил ее. Она осталась прежней доброй и отзывчивой девушкой. Знаете, это довольно редко встречается.

Я ответил, что знаю это и восхищаюсь тетушкой. Нед немного смягчился и сказал:

— Не могу видеть, как обижают людей, которые трудятся в поте лица. Критики — настоящие подонки. Написать книгу очень трудно. Кстати, как и картину. — Он улыбнулся мне, обнажив удивительно неухоженные зубы. — Знаете, Мод подарила Дженни одну из ваших картин. «Видение Лондона».

Я не знал этого. Речь шла о самой большой (а потому самой дорогой) картине с моей последней выставки; первом из серии постиндустриальных пейзажей с допотопными викторианскими фабриками на берегах Гранд-Юнион-канала.

— Я думал, она ушла к торговцу картинами. Жаль, что Мод ничего мне не сказала. — Разумеется, она никогда бы не призналась в этом. Заплатить полную цену было для нее делом чести. — Видение мрачноватое, — добавил я.

— Нам картина очень нравится. Мне хочется показать вам, как мы ее повесили. Сейчас моя бедная Дженни немного хандрит, но когда ей станет полегче, приезжайте вместе с Мод навестить нас. Конечно, если отважитесь сесть с ней в одну машину. Я на такое не способен. Наверное, слишком стар. Впрочем, не думаю, что у меня и в молодости хватило бы духу стать пассажиром Мод… Но это неважно. Приезжайте. Дженни вас помнит. Как только она поправится, мы договоримся точнее.


Они повесили мое «Видение» рядом с картиной Стаббса того же размера: сцена уборки урожая, масло, холст, дата написания неизвестна. Скорее всего, Стаббс закончил ее еще до начала работы над своими романтическими эмалями, выставлявшимися в Королевской Академии в 1780-х годах. Англия до и после Грехопадения. Идея принадлежала Дженни. Во всяком случае, так сказал мне Нед. Но к тому времени ее уже не было в живых.

Дженни так и не оправилась от «хвори». Она сражалась отчаянно, и ей было уже за пятьдесят, когда рак все-таки победил ее. Она умерла дома, и в последние месяцы Мод помогала Неду ухаживать за ней. Вполне естественно, когда все закончилось, Нед обратился за утешением именно к Мод; их объединяла общая скорбь. Во всяком случае, так казалось Мод. Она «посвятила» себя Неду. Когда через несколько месяцев после Дженни скончался его старик отец и Нед унаследовал титул, она решила, что если Нед займет место в Палате лордов, это отвлечет его и облегчит двойную утрату. То, что у Неда полностью отсутствовал интерес к политике, ее не останавливало. Мод энергично взялась за дело, уверенная, что знает его вкусы так же хорошо, как свои собственные. Она устраивала обеды, на которых тщательно подобранные гости — члены парламента, журналисты и ученые — должны были возбудить в Неде интерес к тому или иному «предмету»: экономике, расовому равноправию, жилищному вопросу, реформе пенитенциарной системы. Мысль о том, что Нед уже выполняет свой общественный долг, возглавляя Королевское общество британской литературы и искусства (обязанность, которую он, судя по всему, выполнял только из уважения к семейной традиции), просто не приходила ей в голову. А Нед был слишком вежлив, слишком добр и, возможно, слишком искренне оплакивал Дженни, чтобы просветить мою тетушку.

Кроткий как ягненок, он посещал ее обеды. Ходил с ней в театр. Люди начали приглашать их в гости как пару. Моя тетушка никогда не была хороша собой, но в этот период ее лицо с грубоватыми чертами смягчилось и помолодело; она начала носить туфли на высоких каблуках, блузки с оборками, говорила о Неде по-девичьи смущенно и игриво, время от времени чему-то глуповато улыбалась и многозначительно выгибала брови — одним словом, выглядела нелепо и в то же время трогательно.


В то время я еще был женат на Элен. Однажды поздним субботним вечером, когда мы возвращались домой из гостей, Элен вдруг сказала:

— Как приятно видеть Мод счастливой. Надеюсь, его светлость не обманет ее ожиданий.

Имя Мод за весь вечер не упоминалось ни разу. Но мне показалось, что я понял, почему Элен заговорила о ней. Мы обедали с Джорджем и его дочерью Илайной, необычайно хорошенькой девушкой, у которой была прелестная манера дерзко и насмешливо ловить мужской взгляд, а затем с притворной скромностью опускать пушистые ресницы на слегка разрумянившиеся щеки. Джордж, не без хвастовства называвший себя «отцом-одиночкой» (Илайне было девятнадцать, когда ее мать сбежала с одним из богатых южноамериканских клиентов мужа), буквально трясся над дочерью. Казалось, она тоже обожала отца: проходя мимо его кресла, неизменно целовала в бронзовую лысину, сидела на полу у его ног, положив ему на колено нежную белую руку, смеялась его шуткам и становилась трогательно серьезной, когда он изрекал мрачные пророчества. Это выглядело настолько естественно, что все мужчины-соседи средних лет сгорали от зависти к Джорджу; а вот женщины, вероятно, реагировали иначе. Примерно в середине этого прелестного спектакля я заметил, что Элен необычно молчалива.

И только тут до меня дошло (до Элен наверняка гораздо раньше), что Илайна по выходным играла роль образцовой дочери. Так же, как брат Элен, Генри, старательно играл роль образцового мужа в Норфолке. Мы с Элен не раз задумывались, знает ли Джордж о любовнике дочери (и если да, то понимает ли, что мы тоже в курсе дела). Однако нас это не особенно интересовало, потому что Элен, казалось, не очень расстроена поведением брата. С тех пор, как Генри поделился с ней своей тайной (впрочем, он был вынужден это сделать после того, как мы столкнулись с ним и Илайной в Национальном театре), Элен чувствовала себя его сообщницей. Генри взял с нее слово молчать, и, хотя Элен любила свою невестку, она понимала, что, пока Джойс счастлива в деревне, возясь с детьми и огородом, Генри в Лондоне одиноко.

Должно быть, в тот вечер Илайна вела себя слишком вызывающе, демонстрируя юность и красоту, и это напомнило Элен, что она сама уже отпраздновала свой сороковой день рождения. В моей жене проснулась зависть, потом чувство солидарности с другими немолодыми женщинами, затем ее посетили мрачные мысли о мужском вероломстве. Пожалев Джойс, Элен плавно переключилась на Мод, к которой относилась с большой теплотой. Точнее сказать, она любила мою тетушку почти так же, как и я сам — в этом чувстве была и снисходительность, и в то же время глубина и преданность.

Гордясь своей сообразительностью, я лукаво спросил:

— С чего это вдруг ты подумала о Мод?

— Должна же я была о чем-то думать, правда? Мне было противно смотреть, как ты пялился на эту молоденькую дурочку, облизывающую своего отца. Не удивительно, что Лили его бросила. Наверно, ее тошнило от этого зрелища.

— Не помню, чтобы Илайна вела себя так при Лили. И не думаю, что это противное зрелище. Старине Джорджу крупно повезло!

Я сжал руку Элен и добавил (на тот случай, если это действительно было причиной ее недовольства):

— Впрочем, что касается меня, то я считаю, что Илайна всего лишь славный ребенок. Она из другой возрастной группы. Хотя, конечно, Генри старше меня. Бедная старушка Джойс… Как ты думаешь, она догадывается о его шашнях?

Элен не ответила. В этом не было ничего странного, потому что едва мы свернули на свою улицу, как нас оглушила громкая музыка. Ее источник определился тут же. Как ни странно, грохот доносился не из логова панков, в котором было темно, а из дома, стоявшего немного дальше. Молодой присяжный поверенный, воспользовавшись отсутствием своей овдовевшей матери (мы видели, как утром она уезжала в доверху загруженной машине), устроил у себя шумную пирушку. В доме царил полумрак, но в высоких незашторенных окнах гостиной, находившейся на втором этаже, виднелись темные фигуры, сплоченные, как толпа футбольных болельщиков. Они раскачивались, топали и время от времени издавали дикие крики в такт музыке. Наш сосед из Вест-Индии — пожилой и солидный государственный служащий, образцовый семьянин, одетый в темный костюм и белую рубашку с университетским галстуком — стоял на пороге своего дома и мрачно наблюдал за происходящим.

— Половина второго ночи, — сказал он, ответив на наше приветствие. — Вполне достаточно побеситься до двенадцати. Я сам когда-то был молодым. Но порядочные люди должны помнить, когда пора расходиться.

— Ну, уик-энд есть уик-энд, — сказал я, отчаянно надеясь, что сосед не попросит меня позвонить в полицию, как однажды, когда панки устроили оргию от зари до зари. Впрочем, мне тут же стало стыдно, и причин тому было несколько: во-первых, мне пришло в голову, что сосед мог подумать, будто полицейский скорее отреагирует на мой звонок, чем на жалобу чернокожего; во-вторых, в этом сосед мог оказаться прав; а в-третьих, потому что пару лет назад мы перенесли спальню из передней части дома в заднюю именно из-за шумных соседей напротив, которыми до панков были пять десятков трубачей родом из Вест-Индии.

И я смущенно смолк. Но Элен сказала:

— Я понимаю, этот шум ужасен. Он мешает людям спать. Но меня больше волнует другое. Столько людей в одной комнате, и все топают! А вдруг не выдержит пол?

— Не дай Бог! — серьезно ответил сосед.

Тактическая уловка Элен отвлекла его и успокоила. Ей это всегда удавалось. Они начали оживленно беседовать о надежности наших домов, о смоленых перекрытиях, о толстых несущих стенах, и в результате пришли к успокоительному выводу о том, что здания, простоявшие больше сотни лет, не должны рухнуть, даже если на вечеринку соберется очень много людей.