Если я скажу, что влюбился в отместку Элен, это прозвучит слишком напыщенно, но я вынужден признаться в этом, поскольку иначе нельзя объяснить стыд, неизменно охватывающий меня, когда я думаю о Клио. Я сознательно позволил себе увлечься девушкой на двадцать с лишним лет моложе меня, чтобы отомстить своей жене. Я воспользовался Клио не как «сексуальным объектом» (ходячее словечко, которое она могла бы применить как ругательство), а как оружием в войне, в которой она не участвовала и о которой не догадывалась. И это отвратительно.

Конечно, тогда я не отдавал себе в этом отчета. Насколько я помню, моя возраставшая привязанность к Клио была отчасти сексуальным влечением, отчасти отцовским чувством, отчасти благодарностью за то, что она не представляла для меня угрозы. В отличие от мира моей работы, который внезапно стал казаться мне населенным веселыми, довольными, здоровыми и счастливыми мужчинами, имеющими верных и любящих жен, в реальной жизни я чувствовал себя таким жалким неудачником, презренным и отверженным, что было вполне естественно искать утешения у того, кто потерпел в этом мире еще большее фиаско, чем я сам. Видимо, для Элен я был недостаточно хорош. Видимо, я не заслуживал ничего лучшего, чем Клио, у которой не было ни денег, ни профессии, ни дома — ничего, кроме равнодушных к ней родителей и незаконнорожденного сына. Она не бросит меня. По крайней мере, из чувства благодарности. Если же выражаться более высоким слогом, то я смогу кое-что для нее сделать. Бедняжка настрадалась; немного облегчить ей жизнь будет нетрудно. Это даже доставит мне удовольствие. Мне всегда хотелось иметь дочь. Я испытывал отвращение (или думал, что испытываю его) при мысли о связях знакомых мне пожилых мужчин с молодыми женщинами и говорил себе, что в отношениях Генри и Илайны есть нечто неэстетичное (что общего у седого, лысого, тучного мужчины со свежей и красивой девушкой?), но отношения Джорджа и Илайны были совсем другими. Я стремился к тому, чтобы наши с Клио были именно такими.

Обманывал ли я себя? Могу сказать только одно: у меня не было намерения заманить ее в постель. Конечно, это не значит, что я вообще не думал ни о чем подобном (так, я отчетливо помню свою мысль о том, что присутствие в доме ее и моего сына является надежной гарантией от моих поползновений), не испытывал вполне нормальных сладострастных ощущений или не питал сексуальных фантазий, когда она невзначай касалась меня на кухне, проходя мимо, или появлялась на пороге ванной, разрумянившаяся, прикрытая лишь коротким полотенцем. Но ничего другого не было. Руками не трогать! Только смотреть! Я оправдывался тем, что смотрю на нее глазами художника. Увлечение бегом (которое я сначала считал «невинным хобби») сделало тело Клио необычайно интересным: ее бедра были полнее и шире узкого таза; сильные мускулистые ноги с продолговатыми голубыми венами (начинавшими сказываться признаками возраста) венчало плоскогрудое, почти детское тело. Я думал, что смог бы написать ее обнаженной: полудевочку-полуженщину. Или изобразить в светлых джинсах и кроссовках на фоне далекого лондонского пейзажа, ядовитой зелени и пасмурного неба.


Фоном парадного портрета леди в кружевном воротнике служил эффектный сельский пейзаж — множество темной листвы и молния, раскалывающая грозовое небо. Там было несколько овец, мальчик-пастух в рабочей блузе и величественные руины в центре, слегка напоминавшие развалины Свофэмского аббатства. Картина слегка потемнела от времени, но поскольку она была написана так, что в каждом последующем слое использовалось большее количество масла, трещин почти не было. Холст был слегка протерт умброй; зрачки, волосы и листву покрывал тончайший слой прозрачного коричневого; свет на груди и шее был написан пастозно и в холодных тонах, а небо — сильными мазками с нажимом. Все было написано очень просто. Драпировки и кружева, хорошо различимые только издали, переданы штрихами и точками, а это труднее скопировать сразу. На передачу легкости и естественности уходит много времени. Я мог бы сделать это, немного потренировавшись, но то, что в ином случае заняло бы день-другой, потребует от меня нескольких недель. К тому же пальцы сыграли со мной злую шутку: суставы распухли и превратились в болезненные красные шишки. Я иногда испытывал нечто подобное зимой, а сейчас дело усугублял царивший в доме сибирский холод. Про себя я начал называть особняк Оруэллов Гулагом. Все три ночи, что я провел там, я не снимал перчаток даже в постели.

Тем не менее мой артрит усилился. К счастью, пока что я только фотографировал, определял размеры, прикидывал и согласовывал объем работы, насколько это давала мне сделать жуткая Вдова, облаченная в лыжный костюм. Она сновала по галерее, не сводя с меня глаз-бусинок, и следила за тем, чтобы я не трогал холст своими мужицкими лапами или грубыми инструментами. При этом она делала вид, что всего лишь хочет напомнить мне о системе сигнализации, подключенной к каждой картине («Одно прикосновение, и в ближайшем полицейском участке завоет сирена!»), и все же ухитрялась дать понять, что до тех пор, пока не будет доказана моя невиновность, она будет считать меня преступником — либо безмозглым вандалом, либо наводчиком, работающим на международную банду похитителей картин. Я попытался отомстить ей, неопределенно намекнув на то, что не слишком уверен в происхождении одной картины и что даже если это подлинник, то он испорчен отвратительной викторианской «реставрацией» и многочисленными подновлениями, которые могут существенно снизить его стоимость. Однако это была лишь слабая попытка, окончившаяся полным провалом. Вдова окинула меня мрачным, проницательным взглядом и сказала то, во что я не поверил бы, если бы не слышал собственными ушами:

— Ах, мистер, вы всего лишь художник, а не эксперт.

Нед и его распухавшая как на дрожжах Полли выбивались из сил, чтобы защитить меня: иногда им удавалось прогнать ее, в оставшееся время они компенсировали мне неприятности вкусной едой, хорошим вином и (что касалось Неда) сдержанными извинениями:

— Беда в том, что она читает все дурацкие предупреждения, которые печатают в газетах.

Слыша это, Полли закатывала глаза и заливалась смехом, как школьница. А когда Нед спросил, не будет ли мне легче, если на завершающем этапе работы картины перевезут в галерею Джорджа (тем более, что тот все равно хотел выставить их у себя, чтобы создать им максимальную рекламу после завершения возни с получением разрешения на вывоз), и предложил нанять для транспортировки картин в Лондон сотрудников охранного агентства, Полли довольно резко бросила:

— Тогда твоя мать возьмет дробовик и поедет с ними.

При этом в ее крапчатых глазах мелькнула скорее злоба, чем усмешка. Нед засмеялся, но мне показалось, что он вздрогнул. Он выглядел старым, усталым, измученным.

Помогая мне укладывать пожитки в багажник микроавтобуса, Нед сказал:

— Моя мать не хотела обидеть вас. Просто она не понимает, что ее слова могут кого-то оскорбить. У нее такое своеобразное… гм-м… чувство юмора.

Я ответил, что нисколько не обиделся, и на лице Неда отразилось облегчение.

— Спасибо, вы очень любезны. Мне казалось, что люди с возрастом должны становиться терпимее. Полли приходится трудновато. Впрочем, она уже может постоять за себя. — Он вздохнул, и я понял, что трудновато приходится ему самому! Когда я завел двигатель, он сказал: — Передайте мой горячий привет Мод, ладно?

И это не было данью вежливости. Нед выглядел печальным.


Бедный старина Нед, думал я по дороге домой. Он попал в ловушку: с одной стороны — молодая жена, с другой — старуха-мать. Классический случай.

Впервые за последние месяцы я был доволен собой, жизнерадостен, возбужден и одновременно спокоен. Эти положительные эмоции объяснялись несколькими причинами, в том числе и лицезрением страданий бедного Неда. Я был удовлетворен проделанной предварительной работой. Погода стояла хорошая: был морозный, ясный день, типичный для конца февраля. Весело гудел мотор подержанного микроавтобуса, купленного мной для перевозки стремянки и мольбертов; печка работала; двигатель не издавал никаких зловещих звуков. А самое главное, что за последние четыре дня я ни разу не злился на Элен; желание спорить и ссориться с ней чудесным образом исчезло. Как будто она решила оставить меня в покое. Наконец-то я был свободен! Но не одинок. Моя связь с Клио начинала приобретать какие-то реальные очертания. Я с нетерпением предвкушал возвращение домой, встречу с ней и, конечно, с Барнаби и Тимоти. С тремя моими детьми, которые сидят за столом, ожидая отца к ужину.


Но Тима дома не было. Он ушел два дня назад. Клио не могла сообщить ничего определенного. Вроде бы он сказал, что останется у подружки. Просил передать: «Пусть папа не беспокоится». Нет, он не сказал, у какой подружки. И номера телефона не оставил. Казалось, Клио удивило, что я задаю ей эти вопросы. Она отвечала чуть насмешливо. Разве Тим недостаточно взрослый, чтобы приходить и уходить, когда ему вздумается? Разрываясь между желанием смириться и знакомой сосущей тревогой, я сказал, что не хочу вешать на Тима ярлык, но он нездоров. (Говорить что-то более конкретное казалось мне нечестным; если бы я привлек Клио, которая принадлежала к тому же поколению, на свою сторону, Тим мог бы решить, что взрослые устраивают против него заговор и что Клио считает его ребенком.)

Я позвонил Элен — тайком, из спальни. Она сказала:

— Если Клио говорит, будто ей кажется, что Тим остался у девушки, значит, это почти наверняка так и есть. Она идет навстречу твоей старческой похотливости. Сам знаешь, молодые люди не любят выдавать друг друга.

Мне хотелось сказать Элен, что я перестал злиться на нее. Но она не знала об этой злости. Во всяком случае, о том, насколько та была сильна. Я ответил:

— Быть молодым вовсе не значит изолировать себя от всего человечества.