— Да благословит Аллах цветы твоих рук! — сказала я. — Твоя работа прекрасна.

Женщина поблагодарила меня, но выглядела нерадостно. Я спросила ее, давно ли она продает ковры на этом базаре, зная, что большинство женщин предпочитают, если их мужчины торгуют вразнос.

— Нет, совсем недавно, — ответила она и снова смутилась. — Муж болен и не может работать. А мне кормить двоих сыновей… — И ее лицо исказилось, будто сдерживая слезы.

Мне стало жалко ее.

— Может, скоро удача будет на твоей стороне! — пожелала я. — С такой прекрасной работой — наверняка.

Застенчивая улыбка осветила ее лицо. С тех пор, появляясь на базаре, я останавливалась поздороваться с Малеке. Ее ковры не продавались, пока она не стала продавать их почти за бесценок. Она едва не рыдала, рассказывая мне об этом, потому что с трудом возвращала деньги за шерсть.

— Но что мне делать? — спрашивала она. — Детям нужно есть.

Ей было хуже, чем нам с матерью, и я задумывалась, можно ли как-нибудь ей помочь.

Первое, что я должна была сделать, — это закончить ковер для голландца. Я постоянно работала над ним с матушкиной помощью, и теперь, когда я стала вязать узлы гораздо быстрее, он тоже рос быстрее. Хотя я до сих пор пылала яростью на Гордийе, которая, не спросив меня, уступила его голландцу, красота розового, оранжевого, алого, расцветавших на моем станке, успокаивала меня. В будущем я использую то, чему Гостахам научил меня с цветом, к своей выгоде.

День, когда мы с матушкой подняли ковер со станка и закончили бахрому, был счастливым для всего дома. Для Гордийе и Гостахама это означало, что они смогут ублажить важного клиента отменным подарком. Для моей матери это означало, что я смогу начать другой ковер, который поможет нам заработать независимость. Для меня это было концом долгих и горьких самооправданий.

Когда голландец явился за ковром, я спряталась в уголок за лестницей, чтобы проследить за событиями в Большой комнате. Гостахам велел подать кофе и дыню, отмахиваясь от настойчивых просьб голландца сразу показать ему ковер. Затем послал Али-Асгара принести ковер и развернул его у ног голландца. Со своего места я видела ковер совсем по-новому. Если бы я летала, как птица, то именно таким увидела бы сад и все богатство цветов.

Глаза голландца на мгновение широко распахнулись.

— Я подумал о райских кущах, — сказал он. — Да узрим их мы все, когда истекут наши земные сроки!

— Воля Аллаха, — ответил Гостахам.

Голландец пощупал ковер.

— Уверен, что даже у Елизаветы, королевы английской, никогда не было ковра, который мог бы соперничать с такой тонкой работой, — сказал он. — Пожалуйста, примите мою благодарность за это бесподобное сокровище.

Сердце мое переполняла радость, когда я слышала, что мою работу оценили выше тех, которыми владеет великая королева, — даже если голландец преувеличивал. Может, теперь Гостахам и Гордийе узнают мне цену.

— Я счастлив, что вы так довольны изделием с моих станков, — отвечал Гостахам и сверкнул широкой улыбкой в сторону резной алебастровой панели, где, он знал, прячусь я.

Мужчины принялись обсуждать ковры, сделанные в шахской мастерской, которые голландец покупал для богатого купца. Они договаривались о встрече, чтобы он мог на них взглянуть, а потом слуга проводил его до дверей.


Говорят, что великий пророк Мухаммед, смахнувший пот со лба, восходя к Господнему трону, провел семь жизней на каждом из семи небес и вернулся на землю прежде, чем пот успел на нее упасть. Возможно ли это? Говорят, возможно, ибо что для одного человека разворачивается в годы, у другого занимает лишь мгновение.

В самом деле, каждый день, когда не было известий от Ферейдуна, растягивался для меня невыносимо. Сидя на корточках во внутреннем дворике за два дня до истечения срока моего брака, я колола грецкие орехи и выбирала жесткие внутренние перегородки, делившие ядро пополам, но чувствовала себя так, словно с каждым выдохом теряла целую жизнь.

После восхода, когда солнце уже палило, я остановилась вытереть лицо. Скорее от тоски, чем от голода, я сунула в рот половинку ядрышка, не взглянув на него. Оно было такое заплесневевшее, что у меня язык свело. В этот самый миг, прежде чем я успела проглотить свою добычу, Гордийе вышла из кухни и пошла в сторону кладовых.

— Вкусные? — спросила она, давая понять, что видела, как я ем.

Я с трудом проглотила и улыбнулась ей, будто не поняла вопроса.

— Салам алейкум, — сказала я.

— Кухарка готовит цыпленка с орехами в гранатовом соусе — твое любимое, да?

— Люблю все, кроме ее барашка с лимоном, — ответила я, зная, что Гордийе нравится напоминать мне, что мои хлеб-соль дарует она.

Гордийе заглянула в ступку, полную ореховой мякоти.

— Внимательней, у тебя там скорлупа, — сказала она.

Она была такая твердая, что могла сломать зуб. Обычно я не была такой рассеянной, но сейчас в этом не было ничего удивительного — мой разум где-то блуждал. Я выбросила скорлупу, но Гордийе сунула пальцы в толченые орехи, проверяя, мелкие ли.

— Растолки их в пудру, — сказала она. — Они должны прямо растопиться в сиропе.

Кухарка уже засыпала их в кипящий гранатовый сок вместе с сахаром. Воздух наполнился сладким запахом, от которого у меня обычно текли слюнки, но не сегодня.

— Чашм, — сказала я. Гордийе была довольна: ей нравилось, когда я подчинялась. Едва слышно я добавила: — Они вкуснее хрустящие…

Я обрушивала пестик на ядра, превращая их в порошок. На лбу снова собрался пот, я чувствовала, как одежда липнет к коже.

Спустя несколько минут Гордийе появилась из кладовых с полными пригоршнями лука.

— Эй, Хода! — позвала она. — Если все будут так есть, там скоро ничего не останется.

Я постаралась изобразить сочувствие, хотя знала, что кладовые набиты пирамидами дорогого красного шафрана, тугими финиками с юга, плавающими в собственном сладком соку, флягами крепкого вина и рисом, которого семье хватило бы на год.

— Не толочь больше? — спросила я, надеясь, что ее забота о растраченных припасах спасет меня от работы.

Гордийе помедлила, словно не могла решить, что лучше — больше работы или меньше трат.

— Давай толки, — наконец велела она, — если не понадобятся, используем потом.

Я высыпала каштаны, которые растолкла в пудру, и сгребла остальные, стараясь вести себя как обычно. Гордийе помедлила еще немного, разглядывая каштаны.

— По-прежнему ни слова? — спросила она.

Если бы пришло письмо с подписью Ферейдуна, ниспадающей, словно птица в полете, она узнала бы об этом от Гостахама. Не было нужды спрашивать, разве чтобы напомнить мне: мое положение в доме становится все ниже. Я уже чувствовала это по тому, какую работу назначала мне Гордийе: толочь каштаны, к примеру, обычно было делом Шамси. Возможно, она ее уже уволила, и если я не услышу о Ферейдуне сегодня, то не услышу уже никогда. На секунду я ощутила, что не могу продолжать работу. Бедный зверек! — сказала Гордийе, возвращаясь из кухни. — Иншалла, ты скоро получишь от него весточку.

Как только я вспоминала о последней ночи с Ферейдуном, я словно касалась котла, кипящего на огне. Я отдергивалась, опаленная до кости. Когда он хотел говорить, я слушала, когда он хотел моего тела, я позволяла ему делать что угодно. Я не могла понять, в чем ошиблась.

Я продолжала ударять пестом по каштанам. До чего все изменилось с тех пор, как мы с матушкой перебрались из нашей деревни в Исфахан! Там я была защищена, словно шелковичная гусеница в коконе. Мне так хотелось снова стать пятнадцатилетней девственницей, не знавшей ничего о неостановимом движении звезд.

За обедом я почти не могла есть, чем изумила кухарку, знавшую, как я любила ее гранатовый соус. «Ай!» — вскрикнула я, когда на зуб попал острый осколок скорлупы, невидимый в соусе. В остальном обед был даже спокойней, чем всегда, и матушка выглядела обеспокоенной, когда наши взгляды встречались.

После я помогала вычистить и отскрести пригоревший рис из котлов, пока не заболели пальцы. Когда все отправились на послеобеденный отдых, я спросила Гордийе, нет ли поручений. С довольной миной она велела мне сходить на базар и купить гааз, липкую нугу с фисташками, которую любят ее внуки. Я вышла из дома Гостахама, накинув чадор и покрывало, и быстро пошла в лавку, торговавшую гаазом, на Большом базаре. Сделав покупку, я вместо того, чтобы идти домой, пересекла Лик Мира и вошла на базар с южной стороны. Пройдя долгий путь до реки, чтобы не столкнуться ни с кем из знакомых, я прошла мимо рубашечников, фруктовых и овощных рядов, продавцов горшков и сковородок, пока не оказалась за базаром у моста Тридцати Трех Арок. Я быстро огляделась, чтобы увериться, что никто не узнал меня, прежде чем я перешла его, и побежала вверх, к новой армянской части города.

Я никогда прежде не рисковала бывать среди такого количества христиан. Шах Аббас переселил тысячи армян в Новую Джульфу — говорят, против их воли, — чтобы торговали для него шелком. Многие разбогатели. Я прошла мимо разукрашенной церкви, но заглянула внутрь. Стены и потолок были покрыты изображениями мужчин и женщин, включая изображение группы мужчин, евших вместе. Вокруг голов у них были светящиеся круги, как будто им надо было поклоняться. Я разглядела изображение человека, несшего кусок дерева на спине, в глазах его было ужасное страдание. А за ним шла женщина, выглядевшая так, словно готова отдать за него жизнь. Так что, наверное, это была правда, что христиане поклоняются человеческим идолам, словно Богу.

Гостахам говорил мне, что шах чтил своим присутствием армян во время их религиозных праздников дважды в год, но когда армянский зодчий воздвиг церковь выше самого высокого минарета, ему отрубили руки. Я содрогнулась при этой мысли, ведь зодчий, так же как ковровщик, — что он может без рук?